Не состоялось и отжило свое и православие официальное, государственное, николаевское. Об этом Писемский говорит в блестящей зарисовке, рассказывая, как бедно одетая дама–старушка жалуется на своего сына, что он «при мне, при сестрах своих кричит, что Бога нет. Губернатор–либерал, назначенный после смерти Николая I, возражает ей на это, что винить ей нужно только себя:"Зачем вы его так воспитали?" — Что же я его воспитала? (задается старушка риторическим вопросом). Я его в гимназии держала… А затем в ответ на реплику губернатора, посоветовавшего ей попросить своего духовника, чтобы тот вразумил ее сына,"с горькой усмешкою"(подчеркивает Писемский!) возражает:"Послушает ли он священника… Коли начальство настоящее (разрядка моя! — Г. Ч.) ничего не хочет с ним делать, что же может сделать с ним священник"».
Мистичность, отличавшая религиозность образованного человека в России XVIII‑XIX веков, сначала основывалась на масонской и одновременно на католической традиции. В этой связи нельзя не вспомнить, что А. Ф. Лабзин переводил как масонскую литературу, так и «Духовную брань» ("Combattimento spirituale"католического монаха–театинца Лоренцо Скуполи). Затем наступает эпоха Сен–Мартена и Эккартсгаузена и, наконец, Шеллинга и его последователей, окрашенная в немецкие и, в общем, лютеранские тона с одной стороны, и, с другой, основанная на Фоме Кемпийском, вернее, на книге "De imitatione Christi"(как у Александра Одоевского, Огарева, отчасти Гоголя).
С середины XIX века начинаются поиски собственно восточно–христианских и отечественных источников мистического христианства. Прежде всего, в старообрядчестве, как в православном христианстве, не связанном с режимом и, наоборот, гонимом властями. О старообрядчестве сочувственно говорит Герцен, а Вихров в романе у Писемского размышляет: «Многие обыкновенно говорят, что раскол есть чепуха, невежество! Напротив, в каждой почти секте я вижу мысль… Обрядовая сторона религии, очень, конечно, украсившая, но вместе с тем много и реализировавшая ее, у них, в беспоповщине, совершенно уничтожена: ничего нет, кроме моления по Иисусовой молитве… Как хотите, все это не глупые вещи!»…
Появляются «Откровенные рассказы странника» — книга, написанная от лица простого человека, крестьянина, несомненно, задетого старообрядческим пониманием веры, но принадлежащего к господствующей церкви. Однако эта действительно потрясающая книга ни большой русской литературой, ни философской мыслью уже не была замечена. К началу 80–х годов XIX века время того «преображенного православия», о котором говорил Огарев, прошло окончательно, чтобы вернуться только с Владимиром Соловьевым (понятым лишь после смерти!) и его продолжателями. Православие же было, если так можно выразиться, «приватизировано» славянофильской и охранительной тенденциями. Либеральная мысль последних десятилетий XIX века развивается, как бы не замечая христианства.
Если для Герцена христианство Джузеппе Маццини было проблемой, то в дальнейшем либералы просто не замечают христианских мыслителей и существуют в пространстве вне какой бы то ни было религиозности. Вот почему «Вехи» действительно стали огромным и, увы, доныне не вполне оцененным событием в истории России, ибо с них начинается возвращение русской либеральной мысли и христианских ценностей — и христианской мистики…
НЕ ВСЕ В ДУШЕ ТОСКА СГУБИЛА (Н. П. Огарев и А. И. Герцен)[42]
Как верит в Бога человек, который не ходит в церковь или бывает в храме Божьем изредка, скажем, на Рождество или в Пасхальную ночь, или по случаю чьих- то похорон? Как верит в Бога человек, который, быть может, в обычных ситуациях даже не считает себя верующим? И, тем не менее, между ним и Богом есть какая- то связь, какие‑то взаимоотношения. Все сгубить в душе не может ни тоска, ни самое разрушительное мировоззрение, ни наука, — нет. В романе Альфонса Доде «Малыш» писатель выступает как хроникер именно этих взаимоотношений. Он описывает религиозные переживания Даниэля — человека, который, хотя и учился в церковной школе, но не считал себя христианином, католиком, не был верующим в обычном смысле этого слова.
Сегодня мне хочется вспомнить о двух русских мыслителях, о двух писателях, которых мы, может быть, незаслуженно, забываем. Я имею в виду Герцена и Огарева. Н. П. Огарев, как и его друг А. И. Герцен, тоже не были верующими в привычном, традиционном смысле этого слова людьми, и тем не менее, их религиозные переживания — это, как мне представляется, весьма значительная страница в истории встречи русского народа с Богом, страница в нашей, если хотите, отечественной национальной духовной истории.
С раннего детства я знал их обоих по двум памятникам во дворе старого университета и больше о них практически не знал ничего. Потом, лет в пятнадцать, я прочитал «Былое и думы» — эту удивительную книгу, которую невозможно читать без того, чтобы ей не заболеть, и я буквально заболел ею. Особенно задели меня за живое те главы, где Александр Иванович Герцен дает до такой степени точный анализ и вместе с тем реальную живую картину того, как на рубеже 20–30–х гг., а затем в 40–е гг. XIX века складывались взгляды, складывалось российское (да, именно так!) мировоззрение будущих западников и будущих славянофилов, как зарождалось и росло их противостояние. Книга Герцена в этом смысле дает много больше, чем, скажем, великолепный роман А. Ф. Писемского «Люди сороковых годов». В ней столько правды, столько фактов и вместе с тем столько художественности в лучшем смысле этого слова. Итак, я прочитал эти главы и полюбил и тех, и других — и западников, и славянофилов. На одной стороне были Герцен, Кетчер, Грановский, на другой — Хомяков, братья Аксаковы, братья Киреевские, другие. И те, и другие мне очень нравились, и тем, и другим я очень сочувствовал. Вообще книгу эту я читал очень долго, очень внимательно, во многом жил ею.
Неясным среди людей вокруг Герцена оставался для меня только один — это был Николай Платонович Огарев — друг Герцена и не более. Но лет, наверное, уже восемнадцати, студентом, я купил или у кого‑то нашел на даче (сейчас уже не помню) толстый том стихов Николая Платоновича Огарева, под редакцией Михаила Иосифовича Гершензона, который, как я уже тогда знал, Огарева и его поэзию ценил чрезвычайно высоко. Мне казалось сначала, что Гершензон со своей оценкой огаревской поэзии просто оригинальничал. Но тут, когда я начал читать эти стихи, я понял, что передо мной действительно удивительный, действительно очень необычный и, может быть, в своем роде уникальный поэт:
"AURORA MUSAE AMICA"(«Заря — подруга музы»)
Зимой люблю я встать поутру рано, Когда еще все тихо, как в ночи, Деревня спит, и снежная поляна Морозом дышит, звездные лучи Горят и гаснут в ранней мгле тумана. Один, при дружном трепете свечи Любимый труд уже свершать готовый — Я бодр и свеж и жажду мысли новой.
Передо мной знакомые преданья, Где собран опыт трудных долгих лет И разума пытливые гаданья… Спокойно шлю им утренний привет. И в тишине, исполненный вниманья, Я слушаю, ловя летучий след, Биенье жизни от начала века.
И далее много таких удивительных стихов я открыл в этой книге и в какой‑то момент спросил себя: «А что его духовная жизнь? Какова была духовная жизнь этого человека, этого поэта, этого мыслителя? Верующий он или нет? Как многие в его время, равнодушный или человек антихристианской настроенности — кто он?»
В одном из биографических очерков Огарев написал: «…раз меня привезли на светлое Христово Воскресенье к заутрене в домовую церковь Обольянинова, это был обычай. Там возле меня стоял Васильчаков, улан, воспитанник Кюри, слегка замешанный по 14 декабря. Заутреня кончилась, Васильчаков, вздохнувши от устали, с пренебрежением и ненавистью в голосе сказал мне: Finita la comedia. Я так это близко принял к сердцу, и меня так охватила атеистическая тенденция, что я вот это помню до сих пор». Прочитал я этот текст огарев- ский и ужасно расстроился: вот так на Руси всегда — откроешь для себя замечательного человека, все в нем хорошо, талантлив, ярок, но безбожник.
Однако никогда не надо спешить с выводами. У Огарева есть поэма «Юмор», вернее "De I'humor", потому что "humor"по–французски — это все‑таки не всегда и не совсем «юмор», скорее, наоборот — печаль, грусть, что‑то в этом роде. Вообще у Огарева очень много стихов о хандре, о сплине, о тоске, о грусти, о бессоннице — это мне было тогда очень близко, потому что я сам страдал ужасными бессонницами, много болел и поэтому хандрил, и вот эти стихи меня чем‑то привлекали особенно. А в этой поэме — в поэме «Юмор» — я встречаю совершенно неожиданно для себя следующие тексты:
Прошу не слушать, милый друг, Когда я сетую, тоскую, Что все безжизненно вокруг, Что сам веду я жизнь пустую.
К чему грустить, когда с небес Нам блещет солнца луч так ясно? Вот запоют «Христос воскрес», И мы обнимемся прекрасно, А там и луг и шумный лес Зазеленеют ежечасно, И птиц веселый караван К нам прилетит из южных стран.
К чему грустить? Опять весна Восторгов светлых, упованья И вдохновения полна, И сердца скорбного страданья Развеет так тепло она…
«Вот запоют"Христос воскрес!"и мы обнимемся прекрасно», — говорит Огарев, имея в виду Пасхальную утреню и стихиры Пасхи: «…радостию друг друга обы- мем. Рцем, братие, и ненавидящим нас простим вся воскресением, и тако возопиим: Христос воскресе из мертвых…». Да какой же это атеист? Все‑таки это не так, все- таки то желчное замечание о Пасхальной заутрене и Васильчакове, с которым рядом стоял он во время службы, — это еще не его Символ веры. Нет, это совсем не Символ веры Огарева, это просто случайное, наверное, замечание.
Читаю дальше поэму «Юмор»:
Уж полночь. Дома я один Сижу и рад уединенью. Смотрю, как гаснет мой камин, И думаю — все дня движенье, Весь быстрый ряд его картин В душе рождают утомленье. Блажен, кто может хоть на миг Урваться наконец от них.