– Тихон! Эй! Тихон! Вставай, дядя, пошли, тут недалечко!
В глазах Тихона застыла темная боль, но он все же перевалился на колени, опираясь на здоровую руку, попробовал подняться. Прохор рванул его кверху за пояс, закинул его правую руку себе за шею и потащил к лесу, чувствуя горячую липкую кровь и холодея спиной от страха.
Когда они продрались сквозь заросли папоротника и ольшаника, Тихон отпустил его шею и тяжело рухнул наземь.
– Не нашли бы нас… по следу-то… – с высвистом прохрипел он еле слышно.
Лицо его залила смертельная бледность, волосы налипли на потный лоб. Из изуродованной руки все еще сочилась кровь, и Прохор, сняв с себя поясок, перетянул ее повыше раны, затем оторвал полосу от исподней рубахи и, преодолевая тошноту, кое-как перевязал. Поискав вокруг, принес длинную ровную ветку и попробовал приладить к ней Тихонову руку, чтобы не болталась в разные стороны, разбрызгивая рудые капли. Тихон снова вскрикнул – и закатил глаза.
Прохор подхватил безжизненное его тело под мышки и потащил, но очень скоро выбился из сил. Чуть отдышавшись, подлез под Тихона, взвалил его на закорки и понес на себе. Пот заливал глаза, пересохшее горло кололо иголками, ноги подгибались, и, скатившись в небольшой овражек, засыпанный прошлогодней опавшей листвой, Прохор отпустил свою ношу и сел на землю, тяжело дыша.
– Ты, паря, брось меня тута.
Прохор даже вздрогнул, когда очнувшийся Тихон негромко, но отчетливо произнес эти слова. Он полулежал, глядя прямо перед собой; его лицо казалось восковым, под глазами залегли синие тени, рот запекся. Осторожно поддерживая за шею, Прохор усадил его ровнее, стараясь не касаться больной руки.
– Пить, – попросил Тихон.
Вылезать из овражка было страшно. Прохор долго собирался с духом, прежде чем решиться на это. Выполз ужом на противоположную сторону, посидел немного в кустах, выглядывая, нет ли погони. Но вроде нет никого. Ему и самому хотелось пить, и он пошел вперед наобум, в надежде найти какой-нибудь ручей или болотце: лес – сплошь береза да ольха, дуб да осина, где-то должна быть вода. Была бы сейчас весна – можно было бы березовым соком напиться, но его пора давно прошла… Чутье повело его куда-то вбок; земля под ногами зачавкала, и в зарослях ивняка в самом деле отыскался ручеек шириной с ладонь. Прохор лег прямо поперек него и долго пил, как лошадь. Но как он Тихону-то воду понесет? Не в горсти же? Да и руки у него в крови и в грязи… Побродив по бережку, нашел лопух побольше, свернул в кулек, кое-как зачерпнул водицы, понес бережно, мелкими шажками, боясь не донести… Пару раз казалось ему, что он сбился с пути, идет не туда, и он начинал топтаться на месте, озираясь в поисках примет; и каждый раз словно какая-то незримая рука подталкивала его: туда, мол, иди.
Тихон сидел в той же позе, в какой он его оставил, только часто и глубоко дышал. Глаза его были широко раскрыты, словно он чего-то испугался. Прохор стал лить воду ему в рот, но поди-ка напои человека из лопуха: почти все пролилось по бороде. Пришлось бежать обратно к ручью… Когда он вернулся, Тихон лежал на боку. Прохор смочил свои пальцы в воде и провел по его губам. Полуприкрытые веки Тихона затрепетали, словно он силился раскрыть их и не мог; он глубоко и прерывисто вздохнул, дернул головой – и застыл.
На Прохора нашло отупение от усталости. Какое-то время он сидел, ни о чем не думая, слушая щебет птиц где-то в вышине. Потом достал из-за голенища нож и стал вспарывать дерн, чтобы вырыть Тихону могилу.
Земля была мягкая, Прохор вычерпывал ее руками, разрыхлив ножом, и где-то через полчаса неглубокая яма была готова. Стянув в нее Тихона за ноги, Прохор кое-как сложил ему руки на груди, прочитал молитву, засыпал землей, обложил холмик дерном и притоптал.
Куда теперь? О том, чтобы вернуться назад, не могло быть и речи, но и здесь оставаться было боязно. Солнце еще проглядывало сквозь верхушки деревьев, играя лучами, но уже клонилось к закату. Прохор решил идти за ним и, поручив себя Николе-угоднику, двинулся через лес.
Человек он был городской, лес был ему чужим. Ему хотелось поскорее выбраться отсюда. Да и голод, до сей поры притупленный страхом, теперь напоминал о себе. Еле заметная тропинка вывела Прохора на черничную поляну; он стал ползать по земле, собирая ягоды: наберет пригоршню – и в рот, но разве это еда? Только в животе заурчало, и теперь уже есть захотелось по-настоящему.
Что-то мелькнуло за кустом, закачалась ветка – белка взвилась вверх по стволу, скрылась за ним, потом снова высунулась, головой вниз, поглядела на человека – вроде не опасен, а все ж; порск – и нет ее. Какая-то еще мелкая живность шевелилась в траве, завершая дневные дела. Птиц не слыхать, даже ветер стих; настала торжественная вечерняя тишина, с какой обычно провожают солнце. С восточной стороны, откуда пришел Прохор, уже подступали сумерки; от травы подымалась белесая дымка.
Прохор смертельно устал. Ноги подгибались, не держали. Он решил заночевать здесь, на поляне, под старой мохнатой елью, которую обступили молоденькие пушистые елочки. Нарезал ножом лапника, чтобы не сидеть на сырой земле, соорудил себе колючую подстилку и тяжело опустился на нее, прислонившись спиной к замшелому стволу. Возле потного лица вились и зудели комары. Прохор надвинул поглубже шапку, подумал, не снять ли сапоги – все полегче будет саднящим ногам, – но не стал и впал в тяжелую дрему.
Очнулся он внезапно, как от толчка. Была уже глубокая ночь, на небе сияла луна. Хотя она шла на ущерб, вся поляна была видна как на ладони, и от этого почему-то стало страшно: в черных прогалах между деревьями мерещились чьи-то быстрые тени, чьи-то горящие глаза… Вдруг волки? А у него ни огнива, ни кресала… Пролетела какая-то ночная птица, мягко взмахивая крыльями, где-то словно хрустнула ветка, ухнул филин… Струйка холодного пота стекла по спине, онемевшей от неудобной позы. Несколько часов Прохор провел без сна, напряженно прислушиваясь к каждому шороху, потом его снова одолела усталость. Луна укатилась куда-то ему за спину, положив на траву огромные разлапистые тени, потом поблекла, и вновь сгустилась тьма. От земли тянуло сыростью, становилось холодно; когда небо начало сереть, Прохор совсем продрог. Подтянув к груди колени и засунув руки под мышки, он сидел, дожидаясь рассвета, и как только над головой послышались первые пересвисты пташек, приветствовавших еще невидимое солнце, встал и, преодолевая ломоту во всем теле, побрел дальше в лес.
Увидев бесформенную кучу сухих веток, он сначала испугался, приняв ее за берлогу, но скоро успокоился и даже обрадовался, сообразив, что это кто-то заготовил хворост, чтобы затем прийти сюда и тайком унести. Значит, где-то рядом должно быть людское жилье. Походил вокруг кучи, отыскивая тропинку, вроде нашел. А когда издали, по правую руку, донесся петушиный крик, усталости вполовину убавилось.
От опушки леса стала видна лежащая в низине деревня, плохо различимая в рассветных сумерках. Туда вела дорога, но Прохор из осторожности пошел напрямки лугом, утопая по пояс в молочном тумане. Дошел до околицы, перелез через прясло; добежал до крайнего двора, постоял, прислушиваясь, унимая дыхание. Где-то гавкнул кобель, и тотчас лаем залилась вся улица. Прохор метнулся к амбару – эх, дверь скрипучая!.. – нащупал какие-то мешки, взлез на них и притаился. Лай умолк; в амбаре было темно, пахло пылью и мышами. Прохор блаженно вытянулся во весь рост, полежал какое-то время, таращась в темноту, и не заметил, как заснул.
…Скрипучая дверь с визгом распахнулась, по полу протопали шаги, и в грудь Прохору уперлись вилы:
– Ты кто такой есть и что за человек?
Глава 11
От Казани Волга резко поворачивает и течет прямо на юг, разливаясь широко и привольно. Стрежень лежит ближе к высокому правому берегу, отсвечивающему белизной известняковых утесов, а левого порой и вовсе не видать. Июльские ночи по-южному черны, и небо сплошь усеяно звездами.
Жаркий день клонился к вечеру, зной сгустился – не продохнуть, паруса обвисли, и судно шло на веслах. Но вдруг поверхность воды подернулась рябью от пронесшегося над ней ветра, закрутившего тысячи маленьких водоворотов. Матросов послали убирать паруса; ветер крепчал, по воде побежали седые барашки; небо посерело, и свинцовые волны стали бить в борта струга, раскачивая его. Чайки носились над водой, прорезая шум волн своими криками. А сзади уже надвигалась, росла, разбухала страшная черная туча, словно посланная адом пожрать грешные души. Стало холодно.
Судно направили к берегу, бросили якоря; люди высадились на песчаную отмель и стали ставить палатки, борясь с ветром, который норовил вырвать их из рук. Едва успели в них укрыться – женщины в одной, мужчины в другой, солдаты в третьей, – как стало совсем темно, и тут во мраке блеснула первая молния, а прямо над головой раскололся небосвод, рассыпавшись обломками грома.
– Ай! – вскрикнула Елена и бросилась к матери, спрятав лицо у нее на груди.
– Ну, ну, – пыталась ее успокоить Прасковья Юрьевна, гладя рукой по спине, хотя у самой дряблые щеки тряслись от страха. – Господь не попустит… Повторяй за мной: «Господи Боже наш, утверждаяй гром и претворяяй молнию…» Молитесь все! – велела она остальным. – «Возгремел бо еси с небесе Господи, и молнию умножил еси, и смутил еси нас… Помилуй рабы Твоя, яко Благ и Человеколюбец: да не попалит нас огнь ярости Твоея, ниже да снедает нас ярость молнии и громов Твоих…»
Стены палатки озарились яркой вспышкой, и снова грохнуло так, будто береговая скала обрушилась им на головы. Елена рыдала в голос; Анна тихонько подвывала, прижавшись к боку матери, та продолжала бормотать молитвы; бледная Наташа стояла на коленях, сжимая в руке образок и беззвучно шевеля губами; Екатерина тоже приняла молитвенную позу, склонив голову к сложенным ладоням.
«Господи! – думала она про себя. – Господи, покарай обидчиков моих! Ты кроток и добр, но справедлив, так неужели ж Ты допустишь, чтоб они и дальше ходили по земле, как ни в чем не бывало? Я знаю, что тоже прогневила Тебя, так убей же меня сейчас, оборвав мои земные мучения, яви милосердие Свое!»