В этот момент шатер заходил ходуном, ветром отпахнуло в сторону полог, и зачарованному взгляду девушки явилась молния, с треском разодравшая черное небо. Екатерина сжалась, втянув голову в плечи; сестры закричали.
Новый раскат грома приглушило шумом ливня, обрушившегося на землю, как в день Всемирного потопа. Углы шатра намокли и потемнели, пропуская воду; у входа быстро натекла довольно большая лужа. Решившись, Екатерина высунулась наружу, ухватила за край хлопающий полог и опустила книзу, закрепив застежкой.
Тучу явно сносило в сторону; гром гремел все реже и глуше, и только дождь шуршал по стенкам палатки, которые порой тяжело и кратко хлопали от ветра, словно вздыхали. Внутри было темно – не различить своей руки, поднесенной к самому лицу. Екатерина села, подтянув колени к груди и обхватив их руками.
«А не похвалила бы меня матушка, если бы услышала ту мою молитву», – подумала она и внутренне усмехнулась. Теперь она чувствовала странное спокойствие. Господь не убил ее, а ведь она единственная грешная душа в этом шатре. Знать, не так уж она пред Ним и провинилась, а если и виновата в чем, то уже достаточно наказана. Может статься, что после тех тяжелых родов, когда во блуде зачатое дитя с трудом извлекли на свет уже мертвым, она навсегда осталась бесплодной… Так впредь она будет умнее. Больше ею мужчинам не помыкать! Она не станет, как безответная ее матушка, терпеть да прощать, живя с нелюбимым мужем. Но и этой постыдной слабости – полюбить – она себе тоже больше не позволит. Что хорошего в этой любви? Она ум застит. Взять хоть эту дурочку Наташу: женихов было хоть отбавляй, и не неволил никто, а втюрилась в ее негодяя-братца – Ванечка! Ванечка! – вот и пропадай теперь в этой глуши…
…Плаванию, казалось, не будет конца; Наташа уж и счет дням потеряла. Все вода да вода, да дикий скалистый берег с одной стороны; ни города, ни большого селения, нечем взгляду потешиться. Иван позвал ее наверх поглядеть, как они из Волги перейдут в Каму, но Наташа никакой разницы не заметила. Она все больше сидела в каюте у окошка да точила слезы, утирая их платком. Судно сидело так низко, что вода плескалась под самым окошком, и Наташа могла полоскать свои платки, не выходя из чуланчика – какое-никакое, а развлечение. Да вот еще пару раз она покупала у матросов живого осетра, привязывала его на веревку и смотрела в окошко, как он плывет рядом, приневоленный: не она одна пленница… Ведро сменялось ненастьем, ветер гнал волну, и судно качало во все стороны. Тогда находиться в чуланчике становилось совсем невозможно; позеленевшую Наташу выносили на палубу и укладывали на подстилку, накрыв шубой, чтобы не просквозило. Так и лежала она, страдая, пока не распогодится. Иногда приходил Иван, садился рядом и брал ее за руку. Ему тоже было тошно, некуда себя деть; до смерти хотелось напиться, чтобы хоть на время заглушить тоску, грызшую нутро.
В тот день он сидел рядом с женой и уговаривал ее поесть хоть немного.
– Гляди, какая бледненькая стала. Ушица-то знатная, наваристая, враз полегчает!
– Не хочется, Ванечка. Тошнится мне все…
Поколебавшись, Наташа приподнялась на локте и поманила к себе мужа, а когда тот наклонился, шепнула ему в самое ухо, заалев щеками:
– Тяжелая я…
– Давно? – выдавил из себя Иван после долгого молчания.
– Должно, второй месяц…
Тоска вцепилась острыми зубами в самое сердце; Иван пошел искать Макшеева, чтобы выпросить у него чарку водки.
…Миновали затерянное в лесах на высоком правом берегу село Трехсвятское – по-татарски Елабуга. Продвигались все прямо на восток, но за тем местом, где в Каму впадает мутноватая река Белая (Агидель), повернули на север. Миновали село Сарапул, дня через два – Охань. Вблизи сел на реке попадались лодки чувашей, ловивших сетями стерлядь, и тогда рыбаки, привстав, во все глаза глядели на проплывавший мимо струг, а арестанты в окошки своих чуланов дивовались на них. За Егошихинским медеплавильным заводом в Каму вливалась широкая Чусовая; по мере приближения к верховьям река сужалась, а берега ее выравнивались, простираясь в обе стороны лесистой равниной. По берегам стали попадаться соляные варницы – высокие срубы с узкими окошками под самой крышей, из которых валил пар, рядом с колодцами-журавлями. Наконец, на первый Спас прибыли в Соль Камскую, стоящую на берегу Усолки. Отсюда предстояло ехать дальше сухим путем, чему Наташа несказанно обрадовалась.
Впервые за многие дни ночевали на твердой земле, да не в палатках, а в огромной усадьбе, принадлежавшей Михаилу Филипповичу Турчанинову, который считался местным бургомистром. Отец его, Филипп Трофимов, был дворовым человеком думного дьяка Аверкия Кириллова, а прозвище свое – Турчанин – получил, побывав в турецком плену. Выбившись в посадские благодаря хватке да уму, он оставил сыну кое-какой капитал, и тот выгодно женился на дочери солепромышленника, взял богатое приданое и стал скупать заложенные посадскими да крестьянами пашни, поскотины, покосы с избами да дворами, брать подряды и откупа. Солеварни приносили доход немалый, да еще обзавелся Турчанинов медными рудниками и поставлял руду на казенные заводы, получая по пять копеек с фунта выплавленной меди. Государь Петр Алексеевич уж очень радел о железоделательных заводах; при нем и Демидовы, и Строгановы в гору пошли. Вот и Турчанинов решил свой медеплавильный завод построить на речке Талице, на монастырской земле, пообещав игумену выстроить за это каменную церковь. Для того завода князь Василий Лукич Долгоруков продал ему своих беглых крестьян, объявившихся в тех местах. Все окрестные земли вплоть до Чердыни держал Турчанинов в кулаке, и Алексей Григорьевич, зная о том, его за гостеприимство благодарил, кланялся и пятьсот рублей в долг взял, обязавшись прислать деньги из Тобольска, а все ж таки про себя не мог не подумать, что вот ведь какая шушера пролезла со свиным рылом да в калашный ряд…
Путь в Сибирь через Урал лежал по Бабиновскому тракту, начинавшемуся на Соборной площади у сахарно-белого пятиглавого Троицкого собора о двух крыльцах, перетекающих одно в другое – пышнее, чем в кремлевских палатах. После вчерашнего праздника здесь еще как будто пахло медом и сдобными маковниками, которыми угощали в усадьбе; по меньшей мере, так казалось Наташе, с недавних пор обостренно чуявшей запахи. Младшим Долгоруковым не хотелось садиться на телеги и ехать вновь по диким местам неизвестно куда; им бы погулять по настоящему городу, поглазеть на товары, выставленные в купеческих лавках. Но досаднее всего было уезжать Николаю: будь его воля, он бы напросился поехать с Турчаниновым на строящийся завод или на солеварню. Страсть как любопытно увидеть, где добывают руду и как выплавляют медь, выпаривают соль… Но теперь свою волю под лавку брось: солдатам надо поскорей назад ворочаться, отдыхать да мешкать недосуг.
Головную и замыкающую телеги заняли солдаты, ссыльных на двуколках поместили в середину, люди пошли пешком. Мимо высоченной белой колокольни, стоящей на толстостенных каменных палатах, спустились гуськом по крутому косогору к Усолке, а как перебрались через нее да через речку Сурмог, пришлось сделать остановку: нагнал их нарочный от Сената, прапорщик Никита Любовников, с приказанием составить опись имущества ссыльных. Раскрыли все сундуки, развязали узлы, повытаскивали все, что в них было, разложив на лавках, а то и на полу, и дотошный прапорщик, словно на ярмарке, перебирал вещь за вещью и диктовал писцу, проворно строчившему гусиным пером. Три с половиной десятка листов исписал мелким, убористым почерком! Алексей Григорьевич с Прасковьей Юрьевной везли с собой много одежды русского покроя, три образа в золотых окладах, два золотых креста с бриллиантами, яхонтами и изумрудами, Псалтирь и золотую чашу польской работы да денег шестьсот рублей, из которых пятьсот одолжил Турчанинов. Екатерина не пожелала расстаться с платьями, сшитыми к обручению и свадьбе (одно серое атласное, шитое серебром, с длинным шлейфом, другое из серебряной парчи), с перстнем, полученным от царственного жениха, и бриллиантами его покойной сестры – великой княжны Натальи Алексеевны (из-за которых она в свое время чуть не подралась с братом Иваном, державшим их у себя); хранились в ее шкатулке и другие драгоценные подарки от Петра, бабки его, царицы Евдокии, и цесаревны Елизаветы. У Елены и Анны тоже было по сундуку. У Наташеньки же, кроме «приданого», справленного летом в деревне, нашлось лишь пятьдесят рублей денег – все остальное она носила на себе… Отобрать ничего не отобрали, но целый день на опись ушел, пришлось заночевать в курной избе, а поутру, едва рассвело, ехать дальше.
Дорога теперь шла в гору и была настолько узка, что в телегу можно было запрячь только одну лошадь: двоим бы не поместиться. От высоты захватывало дух: над головой простиралось бескрайнее небо, по окоему – синие горы, а далеко внизу, у подножия поросших густым лесом откосов, змеились реки. Было жутко ехать поверх макушек темных мохнатых елей, медноствольных сосен и кряжистых дубов, в густых кронах которых порой запутывалось заблудившееся облако. Телеги подбрасывало на камнях и рытвинах, и каждый толчок отдавался во всем теле, которое встряхивало немилосердно. После получаса такой мученической муки Наташа свету невзвидела. Зубы клацали, и казалось ей, что сердце сейчас оторвется. Она просила остановиться, дать ей перевести дух, но все ее слезные мольбы пропали втуне: перевал надо одолеть засветло, да и выйти из телег было некуда. Подъем сменился спуском, длившимся верст пять, и за весь день путникам так и не попалось никакого жилья. В низине дорога опять шла через речушки, в изобилии стекавшие со склонов; многие мосты были поломаны, гати прогнили, и тогда приходилось слезать с телег и идти пеши, дожидаясь, пока лошади, понукаемые и нещадно хлестаемые, не вытянут подводу на ровное место.
На следующий день с утра зарядил дождь, и хотя был он по-осеннему серенький и мелкий, так всех измочил, словно в реке выкупал. Мокрая одежда неприятно липла к телу и холодила его; поясницу ломило, и нечем было ни укрыться, ни согреться. Прасковья Юрьевна совсем расхворалась: ее некогда дебелое, а теперь сильно изможденное тело сотрясалось от лающего кашля, после которого она еще долго не могла отдышаться, щеки пылали лихорадочным румянцем, а жар переходил в озноб. Она временами впадала в забытье, а очнувшись, начинала бормотать молитвы – и опять заходилась кашлем. Уже в сумерках добрались до Падвы – ямской станции, и поскорей набились все в маленькую хижину. Иван и Николай почти внесли туда мать на руках и положили отдыхать на лавку. В дверях раздался глухой стук, вскрик, шорох, затем аханье женщин – Наташа, входившая последней, не пригнула голову и так ударилась лбом о матицу, что рухнула навзничь, как подкошенная. Иван метнулся к ней – она лежала, словно мертвая; он поднял ее, перенес в избу, уложил прямо на пол, встал возле на колени, дул в лицо, легонько встряхивал за плечи… Из-за его спины выглядывали испуганные Анна и Александр. Наконец Наташа очнулась, поднесла руку к голове, поморщилась… На лбу прямо на глазах выросла огромная сизая шишка, и Наташа со страхом ее ощупывала. Ей подали смоченное полотенце, Елена догадалась достать из сундучка с посудой серебряную ложку.