Путь Долгоруковых — страница 14 из 48

За ночь одежда не просохла, обувь тоже была сырой. Прасковья Юрьевна с лавки встать не смогла: ноги отнялись. Дышала она с трудом, левая рука тоже плохо слушалась, но больше всего она боялась, как бы не отнялась и правая – как тогда крестное знамение сотворить? От еды она уже давно отказывалась и только после многих уговоров соглашалась проглотить кусочек хлеба и запить его водой.

Дорога шла все дальше на восток, теперь уже через лес – непролазный, дикий, непривычный. Следующий привал сделали на небольшой полянке, где стояли четыре-пять невысоких бревенчатых избушек, крытых берестой, с низкой дверью и печкой снаружи. Бывалый солдат пояснил удивленному Николаю, что это юрты – жилища вогулов. Сами же они летом в них не живут, а кочуют где-то по полям, по лесам со своей скотиной, перенося с места на место чумы.

Дождь перестал, проглянуло солнце, и стало даже тепло, но тут одолела новая напасть – гнус. Комары и мелкая мошка тучами висели над кустами и поросшими осокой болотцами, подымались от реки и набрасывались на людей и лошадей, забиваясь в уши и в ноздри. Солдаты раскурили трубки и шли, дымя табаком, рядом с лошадьми, пытаясь облегчить их страдания. Людям велели обвязать лица платками по самые глаза. Тот самый бывалый солдат, что рассказывал про вогулов, нарвал болотной мяты и раздал всем по пучку: ее запах отпугивал комаров.

Через шесть дней добрались до Верхотурья, миновать которое на пути в Сибирь или из Сибири не смел никто, поскольку там находилась государева таможня. За Ямской слободой, отгороженной неглубоким в эту пору Калачиком, открылся вид на островерхий каменный кремль, венчающий собой высокий берег Туры. Если встать у подножия колокольни Троицкой церкви, указующим перстом воткнувшейся в хмурое небо, и глянуть оттуда вниз, на сизое марево леса, кружилась голова. За рекой расположился посад: дома все кирпичные, крыши черепичные, видно, живут богато. Здесь задержались на сутки, чтобы дать отдых измученным лошадям: других-то взять неоткуда, на Ямском подворье лошади припасены для курьеров с почтой и казной, а не для каждого встречного и поперечного. Капитан-поручик Макшеев уважил просьбу Алексея Григорьевича – позволил сходить в Никольский монастырь, поклониться мощам святого Симеона Верхотурского, прославившегося своими чудесами и исцелением расслабленных. Вместе со старшими сыновьями, которые несли мать на руках, Долгоруков отправился к слиянию Калачика и Свияги, где на краю глубокого оврага стояла эта обитель, похожая на крепость. Тяжело опустившись на колени перед образом святого в Никольской церкви, он истово молился и клал земные поклоны; Прасковье Юрьевне дали приложиться к мощам, но чуда не произошло; теперь и правая рука висела плетью. Подошли по очереди под благословение игумена, и Алексей Григорьевич оставил денег, чтобы монахи молились за здравие болящей Прасковьи.

Ночью ему не спалось; царапучие мысли скреблись в голове, не давая покоя. Да и воздух в ямской избе, где спали вповалку всем скопом, был спертый, не продохнуть; пахло деревянным маслом, сырой кожей, немытым телом. Алексей пробормотал что-то во сне и повернулся на другой бок; Иван храпел, приоткрыв рот. «Эк тебя разбирает!» – досадливо поморщился Долгоруков. Он встал и, стараясь ни на кого не наступить, пробрался в потемках, рассеиваемых лишь светлячком лампады под образами, к лавке, на которой лежала жена. Там было совсем темно, ничего не разглядеть, но Алексей Григорьевич угадывал по памяти заострившиеся черты ее лица, обвисшие щеки, скорбную складку синюшных губ с оттянутыми книзу кончиками. Какое-то чувство ворохнулось в его груди – то ли жалость, то ли сострадание. Он наклонился, чтобы поцеловать жену в лоб, – и в нос ему ударил едкий нечистый запах. Брезгливо распрямившись, он толкнул ногой прикорнувших тут же девок:

– Исподнее хоть бы барыне переменили! Дрыхнут тоже, дармоедки!

От Верхотурья дорога в Сибирь шла по берегу прихотливо извивающейся реки Туры, то приближаясь к ней, то отдаляясь. Берег высокий, обрывистый, поросший сосняком, порой оседает книзу давними оползнями, на которых уже вытянулись чахлые березки; внизу река шумит на перекатах, вспениваясь у больших камней, проступивших в межень из-под воды. Этим путем шел когда-то Ермак Тимофеевич, вступая в сражения с войсками хана Кучума…

За одним из крутых поворотов вдруг открылась большая песчаная отмель со старицей; неподалеку оттуда остановились на ночлег. Утром всполошились от истошного крика: «Братцы, ко мне! Скорее! Помогите!» Думали – беда, а оказалось – смех: бывалый солдат, еще с вечера высмотревший на реке стоянку тайменя, затемно отправился туда, захватив с собой палку с насаженным на нее штыком; долго ждал, взгромоздившись на упавшую в воду корягу, весь продрог, но таки улучил момент, когда таймень выбрался из своего убежища, и не сплоховал – пригвоздил его штыком и стал звать на помощь. Огромную пудовую рыбину солдаты вытащили втроем; лагерь сразу ожил, загудел; все хотели посмотреть на неожиданный улов; Иван тоже сходил, а потом прибежал за Наташей и чуть не силой потащил ее поглазеть на это чудо-юдо. При виде страшной морды с оскаленной пастью, из которой торчали длинные кривые зубы, Наташа испуганно отшатнулась и несколько раз перекрестилась; сон как рукой сняло, хотя ей в последнее время постоянно хотелось спать, и поднималась по утрам она с большим трудом. Догоравший костер снова раздули; рыбу, не потроша, натерли солью против чешуи и положили в золу запекаться, присыпав сверху углями; мясо оказалось розовым, жирным, вкусным, почти без костей. Повеселев, пошли дальше; бывалый солдат рассказывал молодым, как было дело, в мельчайших подробностях, и когда Николай с Алексеем тоже подошли послушать, охотно повторил все с самого начала: по каким приметам узнать, что в реке водится таймень, где его искать и как ловить. «Главное, бить его нужно правильно: на три пальца от головы, – поучал он. – У меня-то рука твердая, глаз наме-отанный…»

Каждый день ехали от темна до темна, делая до сорока верст. К реке больше не спускались, перебирались вброд через ее притоки, во множестве устремлявшиеся к ней из пойменных озер. Стали чаще попадаться на пути лесные избушки и стойбища вогулов, и на восьмой день лес кончился, а впереди показались деревянный острог и церковь поверх каменных амбаров – Тюмень. Там заночевали – и снова в путь.

Прасковью Юрьевну везли теперь лежа на телеге, подложив под голову свернутый зипун; говорить она не могла, только мычала, на лице ее жили одни глаза, то и дело наполнявшиеся слезами. Екатерина смотрела на мать со смешанным чувством жалости и отторжения: почему Господь не призовет ее к себе? Зачем ей эти безвинные страдания? А если не безвинные?… Вдруг было что-то когда-то, чего не избыть, не замолить? Не зря же она всю жизнь такая богомолка, знать, есть в чем каяться… И тут же сама попросила прощения у Бога за мысли непотребные, дочери не присталые…

Дороге не было конца, и мысли водили в голове свой хоровод, кружа и блуждая в потемках. Зачем живет человек? – думала Екатерина. В муках рождается, в муках умирает – так неужели и всю жизнь ему мучиться? Зачем? Чтобы заслужить себе Царствие Небесное? А что там его ждет? Она пыталась себе представить райские кущи, вечную жизнь в них… Что делают праведные души на небесах, покинув, наконец, тело покойника? Покойник… Вот что обретает человек в награду за страдания – вечный покой! Значит, это и есть счастье, о нем надо Бога молить?

Ее сестры дремали в своей двуколке, мерно покачиваясь в такт шагов косматой лошаденки. Екатерина даже немного позавидовала им. Что их заботит, что страшит? Гроза, волки в лесу, холод ночной. А так – едем и едем, и хорошо; куда? Зачем? Не их ума дело. Бог даст день, даст и пищу. Как бы и ей смирить свою душу?

Матушка свое отжила, сестры жизни не знали. Когда не имеешь того, о чем не ведаешь, так не станешь о том и скучать, а каково приходится, когда изведал, да потерял? А еще того хуже – отняли у тебя?… Вон невестка ее: подурнела, спала с лица, платьем пообносилась, глаза красные от слез да дыма, а лишь увидит своего Ванечку, так улыбается, охорашивается для него… Знать, главное-то сокровище при ней осталось…

Екатерина закрыла глаза и чуть не застонала. Она запретила себе думать о любви, но перед ее мысленным взором вновь явилось милое, родное лицо… Как они были бы счастливы… Уехали бы в Польшу…

Во французских романах герой всегда спасает свою возлюбленную, когда ее похищают и держат в заточении в замке или даже в гареме у турецкого султана. Он молод, силен, знатен, он любит ее… Любит? Он был во дворце, когда объявили о помолвке. Ее никто не похищал…

Образ ее коханого помутнел, ускользая; теперь Екатерина уже всеми силами старалась удержать его, но жестокая память подсовывала другие картины. Она, наряженная в платье, плотно облегающее стройный стан, с волосами, искусно заплетенными в четыре косы со вставленными в них алмазами, сидит в первой от лестницы комнате Головинского дворца и с бьющимся сердцем ждет. Часы на каминной полке издают серебристый перезвон, она вздрагивает от неожиданности, и в ту же минуту слышатся шаги. Входит Иван в парадном мундире, при всех орденах. Они спускаются вниз; лакей несет шлейф ее платья. Она садится в карету, где уже сидят мать и сестры; в висках колотятся томительные секунды; вот впереди послышался приглушенный перестук копыт и скрип колес, прокручивающихся на снегу, – это двинулись кареты с камергерами, поскакали верховые придворные фурьеры, императорский шталмейстер, восемь гренадер; наконец кучер взмахнул кнутом, и восемь красиво убранных лошадей с плюмажами на головах тронули с места. По бокам кареты скачут гайдуки с зажженными факелами. Уже темно, в оконце ничего не видно, да она бы ничего и не разглядела: зрачки ее так расширились, что глаза казались черными. Бревенчатый перестук – миновали мост; там, за мостом, сияет огнями Лефортовский дворец; вот уже загремели барабаны, уже въезжают в ворота, и вдруг словно наткнулись на что-то, карету закачало, раздался треск, но ничего, они едут дальше; остановились. Открылась дверца, Иван подает ей руку, она выходит, приподнимая платье рукой; выстроившиеся на крыльце гвардейцы берут на караул. Она счастлива – да, счастлива: она покойна. Свершилось, она царица; все жертвы уже принесены, осталось только явить всем свое торжество. И в этот миг она явственно слышит: «Корона-то разбилась… Плохая примета… Свадьбе не бывать…» Она быстро оборачивается, чтобы увидеть, кто это сказал, что случилось, но Иван увлекает ее дальше; обер-гофмаршал и обер-церемониймейстер с жезлами встречают их у дверей и склоняются в поклоне, они поднимаются по лестнице, на каждой ступеньке стоят по два лакея в ливреях; где-то наверху слышится гомон множества приглушенных голосов, который разом стихает, как только раздаются торжественные звуки труб придворного оркестра, предваряющие ее появление. Она медленно, величаво идет по ковру мимо присевших в реверансе дам, не различая их лиц; чувства счастья как не бывало, в ушах стучит набатом: «Дурная примета… Свадьбе не бывать…»