Дни осенние неяркие, в избе темно: окошко, пузырем затянутое, свет плохо пропускает. Приходится лучину жечь. По вечерам собирались девушки на супрядки, помогали готовить «житье-бытье». Дашутка вышивала подруге рукава. Вот кто мастерица, вот кто рукодельница! И крестом умеет, и гладью, и цветной перевитью, и мережкой, простая рубаха из ее рук такой нарядной выходит – хоть на праздник надевай. Дуне как невесте полагалось причитать, и она пару раз пробовала, но плач у нее выходил в самом деле слезный, и Дашутка быстро обрывала его веселой подружкиной песней.
Как-то раз, после дождичка, девушки собрались идти по грибы, и Дуняша с ними. Отец, прежде беспрекословно ее отпускавший, теперь почему-то нахмурился, а потом стал наказывать, чтобы она себя блюла, честь свою берегла и не выставила б их всех на позор. Дуня смутилась, потупилась, прошептала: «Хорошо, тятенька», а когда вышла из избы, дороги не видела из-за слез обиды, застивших глаза: зачем он с ней так? Уж она ли не была всегда покорной да послушной?
Мужики отсеялись под зиму. В ветреные дни по всему селу раздавался мерный стук цепов: молотили рожь на гумне, а потом провеивали, подбрасывая на лопате. Торопиться надо все дела доделать, пока не зарядили дожди, не развезли грязь непролазную.
На Феклу Заревницу Дашутка встала раным-ранешенько, прокралась босая в сени, стараясь не наступить на скрипучую половицу. Только собралась притворить тихохонько дверь…
– Ты куда это? – вздрогнула от голоса отцовского, хриплого со сна.
– К овину, тятенька, погадать, – прошептала, обмирая.
Отец недовольно заворочался на лавке, пробурчал что-то невнятное.
Серый рассветный воздух облил холодом, все волоски на теле дыбом встали; ногам зябко, но ничего; добежала до овина, заглянула в окошечко – темно, ничего не видать; приоткрыла дверь – а оттуда вдруг как схватит кто-то за руку, как дернет к себе! Пискнула испуганно, стала вырываться…
– Да я это, я, не бойся!
Егорка.
– Ф-фух, напугал! Сердце сейчас из груди выпрыгнет!
В овине темно, пахнет соломой. Где-то мыши попискивают.
– Седни пойду к твоему отцу.
У Егорки руки холодные, видно, давно уже тут поджидает.
– Мужики осенью в город на заработки идут и меня с собой берут, староста разрешил. Долг я отцу твоему отдам, пусть не сомневается.
Молчит, мнется с ноги на ногу.
– Спрошу его честью: отдаст он тебя за меня или нет. И ежели нет…
– Убегом обвенчаемся, – быстро досказала Дашутка.
Егорка схватил ее за плечи, развернул к двери, пытаясь разглядеть ее лицо – правду ли молвила, не смеется ли?
– Дашенька, разлапушка ты моя… Я ведь все могу – и плотницкую работу, и гончарную… Как деньгу зашибу, найдем в городе попа, чтоб окрутил без венечной памяти… Ты скажи только: пойдешь за меня?
И не дожидаясь ответа, ткнулся губами наугад в ее лицо. Даша закинула руки ему за шею, стала целовать – в щеки, в бороду, в губы… Егорка прижал ее к себе, засопел, зашарил жадно руками по ее телу… Вдруг она оттолкнула его, отступила назад, прижавшись спиной к колючим снопам.
– Поклянись, что только мой будешь. Что все будет честь по чести!
– Вот-те крест! – Егорка широко перекрестился. – Не сойти мне с этого места! Лопни мои глаза! Христом Богом тебе клянусь… Голубка ты моя ненаглядная…
Он снова схватил ее в охапку, и она уже не сопротивлялась, отдаваясь; закрыла глаза и дышала глубоко. Только раз тихо вскрикнула, когда от краткой острой боли дрожь пробежала по ногам и по спине, но Егорка прижался плотнее и залил ее своим теплом, и стало хорошо…
Когда она вышла из овина на неверных ногах и постояла маленько, держась рукой за стену, небо на востоке уже окрасилось бирюзой; подсвеченные незримым солнцем облака казались теплыми. В хлеву протяжно замычала корова.
На Дуняшином дворе топилась баня. Парить невесту пошла Марья, и Дуняша с испугом посматривала на ее уже изрядный живот, который время от времени вспучивался то с одного боку, то с другого – ворочался ребенок. Она не могла позабыть о том, что первая жена ее будущего мужа умерла родами. Ей было страшно и слегка мутило.
В избе уже собрались подружки, и Дашутка тут же – бледная, и улыбается словно через силу. Дуняше с песнями расплели косу, вынули из нее ленту, покрыли волосы тонким платком и надели сверху кокошник. Наряженная в рукава и красный сарафан, перетянутый под грудью поясом, который вышила для нее Дашутка, она сидела на лавке в красном углу, словно обомлевшая. Руки и ноги ее были холодны, как лед. Вздрогнула, когда с улицы послышался звон бубенцов, треньканье балалайки и веселые голоса. Подружки высыпали на улицу – требовать у жениха выкуп за проезд да за ленту – девичью красу. Вот уж на дворе смех, песни, тараторенье дружки – видно, попался весельчак и балагур. Отец, одетый в праздничное, расчесавший волосы на прямой пробор и смочивший их квасом, чтобы не топорщились, встал и взял в руки образ – приготовился. Топот ног по крыльцу, новый взрыв хохота; двери отворились, появился дружка с белым рушником через плечо, отвесил поясной поклон. В сенях девушки пели:
По городу, по городу все звоны пошли,
По терему, по терему дары понесли.
Дарила же, дарила ж Евдокия-душа,
Принял те дары свет Ермолай-господин.
Вошел и сам Ермолай: в новой красной рубахе, в черном заводном зипуне, порты заправлены в сапоги, жидковатые волосы расчесаны да приглажены. Молодые встали под благословение, после чего отец отдал Дуне образ Богоматери – тот самый, что когда-то принесла сюда ее мать, став его женой…
Свадебный поезд состоял из трех дрог, запряженных парой; в гривы лошадям вплели цветные ленты, к упряжи прицепили бубенцы. В первые дроги посадили жениха и невесту, разбитной дружка был за кучера и правил стоя, лихо встряхивая вожжами. Мальчишки бежали рядом. Перед церковью уже собрался народ; молодые бабы и девушки, оттесненные в дальние ряды, подымались на цыпочки и вытягивали шеи, чтобы поглядеть на невесту. Внутри пахло ладаном, горячим воском, сухим деревом; смотрели со стен скорбные лики святых. Суровый отец Трофим, сдвинув кустистые брови, дымил кадилом; потом он подал жениху и невесте зажженные свечи; дьякон провозгласил: «Миром Господу помолимся», и обряд начался.
Дуня думала теперь только о том, чтобы все исполнить правильно: не уронить кольцо, которое она должна надеть жениху, ровно держать свечку, правильно отвечать священнику. И все же, когда отец Трофим спросил ее: «Имаши ли произволение благое и непринужденное и твердую мысль пояти себе в мужи Ермолая, его же пред тобою зде видиши», она слегка растерялась, не сразу сообразив, что Ермолай – это и есть тот мужик, который стоит с нею рядом, и чуть слышно сказала «да».
Украдкой взглянув на своего почти что мужа, она увидела на лице его скуку: он явно томился и хотел, чтобы чтение бесконечных молитв поскорее закончилось. Дуня же, наоборот, внимала им, как музыке, не понимая многих слов. И лишь когда отец Трофим принялся читать из апостола Павла своим строгим голосом, точно укоряя за что-то, ее отдохнувшая было душа снова сжалась в тревожный комочек. «Жена да боится мужа своего, – говорил отец Трофим, словно совестил. – Жена не властна над своим телом, но муж, равно и муж не властен над своим телом, но жена. Не уклоняйтесь друг от друга, разве по согласию, на время, для упражнения в посте и молитве, а потом опять будьте вместе, чтобы не искушал вас сатана невоздержанием вашим».
Отпили из чаши; соединив руки, покрытые епитрахилью, трижды обошли под пение вокруг аналоя, приложились к образам и кресту у Царских врат. Под колокольный звон вышли из церкви.
У Дуняши рябило в глазах от ярких платков, рубах, разверстых кричащих ртов; она искала взглядом отца среди чужих лиц, расплывающихся белыми пятнами. Нашла и чуть-чуть успокоилась: хоть немножечко еще побыть девушкой, дочкой. Отец, брат и невестка поехали на своей лошади праздновать свадьбу в доме жениха; священника тоже усадили в дроги. До жениховой деревни верст с десяток по дороге-то; если на пиру сильно нагрузиться, лошадь сама обратно довезет. Парашу со Степкой оставили дома; Дашутка обещала за ними присмотреть и накормить.
Хозяйство жениха и вправду оказалось большим, а изба – просторной. На крыльце молодых встречали с караваем свекор и свекровь. Пировать в избу пошли только родные да званые соседи, прочим, явившимся с поздравлениями, вынесли угощение во двор. За длинным столом сидели тесно, ели много, смачно, угощаясь брагой и хлебным вином. Дуня впервые увидела всю свою новую семью: оказалось, что у мужа ее были две сестры-невесты и младший брат, сверстник Степки, а еще дед, ради праздника сползший с печи. Дед был сухоньким мозглявым старичком с сизой бороденкой и редкими седыми волосами на голове, сквозь которые просвечивала розовая плешь; видно, Ермолай пошел в него. По тому, как обращалась с дедом суровая Дуняшина свекровь, видно было, что в доме его не почитали и лишь терпели по долгу сыновнему, но он на то не обижался, а по лучикам глубоких морщин в уголках поблекших глаз было видно, что он веселый человек. Увидав Дуняшу, он всплеснул руками и прошамкал беззубым ртом:
– Эк, внук-то мой каку кралю отхватил! Из-под ручки посмотреть!
И Дуня впервые за весь день улыбнулась, показав ямочки на круглых щеках.
Сестры Ермолая пошли в мать: такие же высокие, плечистые, что твой мужик, спина широкая, спереди под рубахой колышутся груди, как дыни. Дуня рядом с ними выглядела недокормышем, даже странно делалось при мысли, что они – девки, а она уже почти что баба, мужняя жена. Но у старшей на правом глазу было бельмо, ей, видать, всю жизнь хлеб родительский есть да у брата просить, младшей же родители, верно, подыскивали женишка побогаче, отвечая сватам, что девка еще молода – не малина, не осыплется.
Стол, покрытый белой скатертью, был уставлен пирогами, курниками, горшками с кашей и лапшой, молодым же дали на двоих один кусок пирога и одну чарку. Дуняшины волосы заплели в две косы, перевив их калачом: прощай, девичество. Сваха доставала из сундука Дунино приданое и показывала гостям рубахи, рушники, утирки, передники, подушки, одеяла, платки – часть этого добра предназначалась в подарок родне и дружкам жениха. На улице смерклось, в избе зажгли лучины в поставцах; раздухарившиеся гости кричали песни, потом кто-то заиграл на балалайке и на рожке плясовую, пол заходил ходуном… Ермолай нагнулся к матери и что-то прошептал ей на ухо; та встала и зычным голосом сказала, перекрывая шум и гвалт: