– Ну, гостюшки дорогие, пора старикам на покой, а молодым к честному делу!
Чей-то хмельной голос завел величальную песню, нестройно подхваченную другими; Ермолай поднялся, взял Дуню за руку и потащил за собой; мать сунула ему жареную курицу, завернутую в платок. Дуня бросила беспомощный взгляд на своих родимых – отец толковал о чем-то с незнакомым мужиком, брат сидел хмельной, с бессмысленной улыбкой на осоловелом лице, Марья облокотилась на стол, подперев щеку кулаком, и пела. О Дуняше словно уже забыли…
В нетопленом дровяном сарае молодым была приготовлена брачная постель: медвежья шкура поверх снопов, покрытая простыней, и стеганое одеяло. Муж оторвал у курицы ногу и дал Дуне. Они поели, он бросил в сторону платок с косточками и велел ей снять с него сапоги. Стянула один, второй, поставила рядом, подошла несмело к постели… Ермолай развязал на ней пояс, сдернул с головы кокошник. «Жена не властна над своим телом, но муж», – зазвучал в ушах у Дуни голос отца Трофима…
Утром, когда она вошла в избу – в будничной рубахе, поневе и повойнике, чувствуя внутри себя глубоко засевшую занозу боли, – свекровь уже шуровала у печи, и дед Захарий надсадно кашлял от едкого дыма, стелившегося под потолком. Смерив невестку колючим взглядом, большуха велела ей ополоснуть миски и плошки и оттереть песком грязные горшки.
Весь день до позднего вечера молотили жито на гумне: свекор, Ермолай, его брат и два работника по очереди махали цепами, Дуня с золовками веяли зерно, сгребали граблями солому и собирали мякину. Сначала Дуня думала про своих – как-то они управляются там одни, без нее, а потом уже не думала ни о чем, механически водя граблями и вздрагивая от окриков.
Глава 13
Тобольский кремль стоит высоко, видно оттуда далеко, от зоркого глаза воеводы не убежишь, не скроешься: с запада Иртыш, с востока тайга, с севера земляной вал, с юга, у подножия крутого холма, – прорезанный двумя ручьями деревянный посад – Подгора. Горел он неоднократно, и после одного из таких пожаров отстраивал город Петр Васильевич Шереметев, Наташин дед. Пестрый тут встречается народ: русские, татары, купцы из Бухары и Джунгарии, Казахского ханства и Китая. Только ссыльным их видеть не пришлось: хоть и жили они в гостином дворе, но двор тот находился на вершине холма, у кремля, и купцов туда не заманишь: уж лучше в деревянных лавках на берегу товар свой разложить, чем тащить его в гору в лавки каменные. Вот и приспособили их под склад, да под приказную палату, да под тюрьму.
Девки обихаживали разбитую параличом Прасковью Юрьевну, у Наташиной прачки день-деньской работа не переводилась, и Наташе самой приходилось расчесывать и заплетать свои длинные темные волосы, ходить за водой для умыванья и даже стелить постель. Похоже, их и вправду здесь принимают за подлых людей. Ну уж нет! Она по рождению графиня, а в замужестве княгиня! Штопать себе чулки она не будет. К обеду она выходила, неся голову высоко и держа спину прямо, как ее учили с самого детства.
Обедали все вместе, да еще являлся к общему столу гость непрошеный – офицер из Березова Петр Шарыгин, прибывший с конвоем, чтобы их сопровождать. Увидев его впервые, Наташа не сдержалась и прыснула. Ну уж и офицер! Епанча надета прямо на рубаху, башмаки на босу ногу! Мужик, деревенщина, видать, выслужился из солдат в капитаны. А еще смеет равнять себя с ее мужем! Держится спесиво, хотя пользуется их харчами. И говорит как чуднó – «поздорову живете», «жаришша», «гумага», «не знам». При каждой фразе, изреченной капитаном, у Наташи тряслись плечи от смеха.
Екатерина тоже презирала Шарыгина, но выражала свое презрение так, как учили ее в Варшаве, – подчеркнутой любезностью. «Благодарствуйте», «не извольте беспокоиться», «вы так добры», «не стóит утруждаться», – говорила она, когда он предлагал налить ей вина или передать какое-нибудь блюдо. Алексей Григорьевич переводил взгляд с одной на другую и думал: «Дуры!»
Как-то раз под конец обеда Шарыгин довольно потянулся, аж хрустнули суставы в плечах, посмотрел на Наташу и весело сказал:
– Твое счастье, что книги у меня сгорели, а то потолковал бы я с тобой!
Оглядел всех взглядом волчьим, недобрым, да и ушел.
Смутилась Наташина душа. Вернувшись в отведенную им с Иваном каморку, ничком упала на постель, обняв подушку, и стала думать о судьбе своей горькой. За что они такие муки принимают? Ведь не виновны же ни в чем! Офицер этот, деревенщина, думает, что они солдат его испугались. А что им караул? Вице-губернатор здешний Долгоруковым многим обязан. Захоти они сейчас вернуться – неужто станут в них стрелять? Не караул их в Сибири держит, а невинность: всему нужно время, у государыни сердце отойдет, и прикажет вернуть их обратно.
Наташе вспомнился торжественный въезд государыни в Москву в конце февраля, всего через несколько дней после похорон скончавшегося от оспы Петра Второго. Звонили во все колокола, палили из пушек… Наташа поехала в Кремль, во дворец, чтобы посмотреть на новую императрицу: кто она и какова лицом. Заняла место в прихожей у окошка, откуда было видно всю Потешную площадь с выстроенными на ней гвардейскими полками и Ивана, нареченного жениха ее, в майорском мундире, на лошади… Анна Иоанновна вышла из Архангельского собора во главе духовенства и ближних дворян и проследовала между шеренгами гвардейцев, паливших из ружей вверх; Иван отсалютовал ей саблей… Вот это Наташа помнила очень хорошо, а лицо государыни стерлось из памяти, ведь больше она ее ни разу не видела. Какие у нее глаза, какой нос… Росту была высокого – это да, многих кавалеров на голову выше, и толста чрезвычайно.
Наташа не стала тогда долго рассиживаться, поехала сразу домой, и вот тут… Ее возок пробирался через площадь мимо еще не распущенных полков; ее узнали, обступили, кричали… Солдаты, которыми командовал Иван, приветствовали невесту своего «отца», другие грозили: прошло ваше время, теперь не старая пора… Она сжалась от страха и стыда, закрыла лицо руками… Вся эта сцена теперь так живо нарисовалась перед Наташиным мысленным взором, что она содрогнулась. Перекошенные хари, раззявленные рты, брызгающие слюной, грозящие кулаки – а из чрева этого стоглавого зверя вдруг выплыло ухмыляющееся лицо Шарыгина…
В Тобольске они прожили неделю. Наконец настал день отъезда. Конвоировать арестантов, как назвал их Шарыгин, явились двадцать четыре солдата, так что процессия сложилась большая. Все шли пешком, лишь обезножевшую Прасковью Юрьевну несли на носилках двое дворовых. Сундуки сложили на одну подводу.
Вдоль улицы толпился народ, радовавшийся даровому развлечению. Показывали пальцами, зубоскалили, отпускали соленые шутки. Наташа была готова провалиться сквозь землю со стыда и шла, глядя себе под ноги. Екатерина, сменившая немецкий наряд на русское платье, напротив, держала голову высоко поднятой: и Христос терпел поношение от черни.
У хлипкой пристани на заболоченном берегу стоял просвечивающий насквозь дощаник длиной в пятьдесят шагов и шириной в шесть, с наскоро приделанной мачтой; когда перешли на него по сходням, увидели на палубе круглый черный след от разводившегося там костра. Позади судна качались на воде две лодки, привязанные веревками: офицеры приберегли для себя, чтобы, случись беда, не пойти ко дну вместе со всеми. Солдат отправили на кичку, а арестантов отвели в «нору», помещавшуюся на корме. Судно ходило ходуном, в щели сквозило, и Наташа, со страхом осматриваясь на новом месте, решила, что их, видно, нарочно решили утопить.
Над зелеными водами Иртыша вольно носился ветер, от которого судно скрипело всеми своими ветхими досками. Иногда он задувал против течения, и тогда работники, не умевшие толком обращаться с парусом, спускали его и садились на весла. Вперед продвигались медленно, в щели хлестала вода, которую откачивали черпаками, и на это время Иван переносил Наташу на палубу, где она лежала, закрыв глаза и шепча про себя молитвы. Однажды она почувствовала на себе чей-то взгляд и разлепила ресницы: сидевшая рядом Екатерина неотрывно смотрела на ее живот. Ну и пусть знает, вяло подумалось Наташе.
Побросавшись то направо, то налево, Иртыш впрыгнул в Обь – большую, просторную реку, наводившую уныние в осеннюю хмарь. Утлое суденышко пробиралось ползком по бескрайней водяной пустыне, готовое в любой момент сгинуть без следа в свинцовом, холодном, бездонном ее чреве. А тут еще клочковатые угольные тучи пролились злым, хлестким дождем, и когда побрели вверх по Сосьве, река вспучилась, заливая берега.
Пока плыли по Оби, все было ясно: справа восход, слева закат, берега то пологие, то с поросшими лесом увалами, отмели песчаные. А как в Сосьву зашли – не берега, а кружево: рукава, протоки, острова, куда править? Бог весть… Никто не знает, где глубь, где стрежень, где можно к берегу пристать – набрали на судно кого попало, да и офицеры к речному делу непривычные. Повернули на закат, и к вечеру хмурого дня небо залило красным от самой земли до гробовой крышки сизых облаков.
В «норе» темно, скудный свет сочится сквозь маленькое окошечко, на полу хлюпает вода, арестанты сидят с ногами на нарах. Холодно, сыро. Анна уже давно подкашливает, и лоб горячий. Хоть бы на ночь к берегу пристать, в палатках и то здоровей. Доски вдруг загудели басовыми струнами – ветер подул. Стало качать сильнее, и вода по полу волнами перекатывается. Сверху над головой забегали, застучали ногами, заметались бестолково. Прасковья Юрьевна замычала, все невольно подняли головы кверху.
Дощаник куда-то несло. «Якорь, якорь бросай!» – завопил истошный голос. Тяжело плюхнулся якорь; судно крутануло, дернуло – «Оторвался! Якорь оторвался!»
Наташа соскочила с нар, хотела лезть наверх; Иван схватил сзади, удержал, повалил обратно на нары: куда, не слышишь, что там творится? Затопчут! Наверху и впрямь творилось что-то несусветное: крики, топот, грохот, кто-то вопит: «Лодки подтяни сюда!»
Алексей Григорьевич держал за руку Прасковью Юрьевну, крестя ее и себя; Анна и Александр прижались к Николаю, Елена обнялась с Алексеем, Екатерина забилась в дальний угол чулана, у самой перегородки, и стиснула в кулаке четки; Иван как лежал боком поверх Наташи, так и застыл.