Дощаник содрогнулся и встал; слышно было, как на палубе падали люди, да и в чулане все, кто сидел, завалились набок. Ветер все свистел, в борта хлестал дождь, заливаясь в щели, но судно никуда не двигалось.
– На мель сели, – сказал Николай.
Екатерина закричала пронзительно и вытянула руку к окошечку; Иван вскочил и заглянул туда. Высокий противолежащий берег, поросший березой и ольхой, медленно, плавно оседал, сползая в воду; лес шел прямо на людей, готовясь сжать их в смертельных объятиях…
– Всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, заступниче наш и в скорбех скорый помощниче! – послышалась сверху молитва в несколько голосов. – Помози нам, грешным, умоли Господа Бога избавить нас, окаянных, от воздушных мытарств и вечного мучения; во имя Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков…
Шум, громкий всплеск, глухой стук сталкивающихся стволов… Вода вскипела у самого борта и с силой в него ударилась; дощаник опять сильно качнуло и повело в сторону: снялись с мели! Иван и Николай, не сговариваясь, схватили черпаки и стали вычерпывать воду с пола, выливая ее за окошко. Скоро послышался неровный плеск весел: кажется, ушли от беды, пронесло…
Город Березов по сибирским меркам считается большим, хотя и состоит из острога, всего шесть лет как отстроенного после пожара, гостиного двора с девятью лавками, таможни, винного погреба да двух сотен дворов, а то и меньше. Вдоль берега реки выстроились амбары, где жители хранят свое добро, чтобы уберечь от огня. Зато церквей целых пять: соборная – Богородицы Одигитрии, у крепостных ворот, и четыре приходские – Святого Димитрия Солунского с новой Вознесенской и старая Воскресения Христова с новой Рождества Богородицы, на месте бывшего мужского монастыря. Раскинулся он на трех холмах, обнимаемых Сосьвой и Вогулкой. Дорог нет: с одной стороны – тайга, с другой – старицы и болота непролазные, над которыми висит гиблый туман. Ни пашен, ни огородов: земля здесь холодна, не родит ничего – ни ржи, ни гороха, ни капусты; хлеб привозят водою за тысячу верст; остяки и вогулы, издавна проживающие в здешних местах, питаются рыбой да олениной. Под серыми тучами сиротливо стоят оголившиеся березы: конец сентября. Мученический путь, начавшийся в апреле, завершился…
Бледных, осунувшихся, едва переставлявших ноги ссыльных встретил у сходней майор Петров, пересчитал по головам, окружил солдатами и повел в острог, обнесенный высоким частоколом. Острог невелик: стена с воротами, что идет вдоль берега Сосьвы, длиной двадцать саженей, остальные – саженей тридцать пять, по углам башни недостроенные; живут там тесно: солдаты, приказные, воевода с женой. Долгоруковых определили на жительство в дом, сложенный из кедровых бревен; Ивану с Натальей там места не нашлось, их отвели в дровяной сарай, наскоро переделанный под жилье.
Наташенька переступила порог – и застыла. Пол земляной, потолка нет, всей мебели – две сдвинутые лавки (кровать) и перед ними грубо сколоченный стол. В одном углу печка железная, в другом – кадка с водой. И здесь им теперь жить?… Прислонилась бессильно к стене, ударилась об нее пару раз головой в теплом платке, завыла, точно деревенская баба по покойнику:
– Ой, Господи-и-и! За что нам мытарства таки-ее! Лучше бы вечор утонули-и-и!..
– Да замолчи ты!
У Ивана лицо злое, незнакомое.
– И так тошно, да ты еще тут!
Сказал, как ударил, и тотчас ушел, бросив ее одну.
Злость кипит, виски давит, голова сейчас лопнет, как арбуз перезрелый. Все ненавистно, ничто не мило, и деться некуда! Вот ведь повесил себе ярмо на шею, кандалы на ноги! Самому впору удавиться, а еще слушай бабьи попреки да причитания!.. Где бы водки раздобыть? Напиться вусмерть и забыться сном тяжелым, сквозь который не пробиться мыслям… Не может быть, чтобы тут не было запасу, иначе как в холода продержаться? Надо человека к солдатам подослать, пусть разузнает; деньга все прошибет… А деньги-то все у нее…
Помявшись у входа, Иван отворил дверь сарая и постоял на пороге, пока глаза не привыкли к темноте. Наташа, незряче глядя перед собой, сидела на голой лавке у стола с раскрытым складнем на углу, перед которым теплилась лампадка. Рядом с ней стоял походный сундучок, под лавкой – узлы с вещами, неразобранные. Иван подсел рядом, обнял ее осторожно за плечи. Наташа не пошевелилась.
– Не гневись, моя голубушка. Повинную голову меч не сечет.
Наташа привалилась головой к его плечу, и он обнял ее покрепче. Посидели молча.
– Надо бы справиться насчет харчей. Ты ж у меня, бедная, маковой росинки во рту не держала со вчерашнего дня…
– Федор уже пошел. Может, щей раздобудет. Дров еще нужно, не то замерзнем ночью. И на штоф я дала ему полтину…
Иван повеселел.
– Не горюй, моя ясынька. Проживем как-нибудь.
Глава 14
Густой темный лес подковой обнимает Муром, стоящий на семи холмах, и подходит к самой Оке. Между холмами – овраги, кривые да глубокие; в оврагах сады да огороды. Церквей много, но все больше деревянные; даже дома князей и бояр в Успенской улице – Черкасского, Одоевского, Головина, Лопухиных – тоже бревенчатые, редко когда на каменном подклете. От древней неприступной крепости осталась одна башня над городскими воротами, с образом Нерукотворного Спаса, стены же обветшали и обвалились. Кузнецы живут на отшибе, кожевники – тоже своей слободой, ближе к реке, дух там стоит густой, тяжелый, зато в слободе калачников пахнет так, что слюнки текут. Из окрестных деревень тянутся крестьянские телеги на торжища, везут разные припасы на продажу. На одной из такой телег везли Прохора, и трое ехавших с ним мужиков зорко за ним присматривали, чтобы не вздумал задать стречка.
Прохор сидел смирно, головой не вертел, но между тем примечал, какой дорогой они едут: вон церковь с затейливым резным коньком, рядом дом с еловой веткой над дверью – кабак, чей-то богатый двор: ворота на такие толстые столбы навешаны, что Боже ты мой… Все эти памятки могут пригодиться ему потом, когда он сбежит. Потому что четкого плана у него еще не было: куда податься, кому довериться…
Когда его застигли спящим в чужом амбаре, он сначала назвался муромским посадским человеком, на которого напали разбойники в лесу. Но крестьянин с вилами ему не поверил:
– Другим рассказывай свои лясы да болендрясы, а мне недосуг. Уж не из тех ли ты посадских, которых давеча в Урманове солдаты поимали? Двое, говорят, убегли, так за них приводчикам награда обещана.
Прохор вспомнил, что его кафтан выпачкан в Тихоновой крови, и горло его сжалось от страха. Попробовать откупиться? Но внутренний голос шепнул ему, что этого делать не стоит: признать себя разбойником значит навлечь на себя неминучую беду. Да и денег у него не так уж много осталось: только те, что в шапке да в рубахе, сундучок-то его тю-тю; их лучше приберечь. Рубль не бог, а милует.
За спиной крестьянина маячили два его взрослых сына: тут копейкой не отделаешься. Пока Прохор думал, как ему быть, мужик уже все решил:
– Пошли к старосте. Пущай он разберется.
Сыновья связали Прохору руки вожжами, а хозяин так и держал вилы наизготовку.
Было уже совсем светло; село оказалось большим, шли они долго; Прохор думал лишь о том, видны ли бурые пятна на левом рукаве и на спине, и за весь путь так и не решил, как назовется и чем оправдается. Сзади постепенно пристроилась свита, к дому старосты явились густой толпой – почитай, вот тебе и мирской сход. Староста вышел на крыльцо, выслушал рассказ мужика, изловившего Прохора, подумал, поглаживая бороду, пока остальные галдели на дворе, высказывая свои предложения, потом откашлялся и поднял голову.
– Ну вот что, – начал он, и гвалт почти тотчас смолк. – Раз уж к селу нашему прибился, пущай обчеству послужит. По осени вместо Семена Кобылина в рекруты сдадим.
Эти слова были встречены возгласами одобрения.
– Ну, Кондратьич, ну, голова! – восхищенно говорили мужики. – И верно, сдать его в рекруты! А допрежь того пущай у Петра и живет. Ты гляди, Петр Фомич, не упусти его! Перед обчеством отвечаешь!
Прохору сказать ничего не дали, да он и был этому рад: после пережитого вчера голова плохо соображала, а тут хоть передышка, есть время обдумать все путем. Перемелется – мука будет.
Той же дорогой вернулись назад; самые любопытные проводили их до двора. Хозяин велел бабам пленника накормить; ел он за общим столом, но из отдельной миски. Бабы жались от него в сторону, взглядывали испуганно; жена хозяина попросила одних их с разбойником не оставлять – знамо ли дело! Прохор сам оробел и больше отмалчивался; выпросил себе только какую-никакую одежу поплоше, домотканого холста, чтобы свою помыть да до часу отложить. Рекрут ведь должен быть представлен в своей рубахе, штанах, кафтане, шапке и сапогах, если истреплются – обществу придется ему новые справить. Одежу свою бабам мыть не позволил, сам пошел на реку под конвоем из хозяйских сыновей. Не туда, где бабы обычно полоскали белье с мостков, а на песчаную отмель, где купались. Зашел по колено, мял заскорузлый кафтан в воде, тер рубаху песком – все равно кое-где рыжеватые разводы остались, ну да ладно.
Семен Кобылин, которому выпал жребий идти в рекруты, месяц назад утонул. Кроме него, в солдаты определили еще одного бобыля. Не случись такой оказии с Прохором, пришлось бы отнимать у кого-то сына или нанимать человека со стороны и платить ему в складчину двадцать пять рублей, иначе повисла бы на селе недоимка, поэтому стерегли своего разбойничка в шесть глаз. Но дело это оказалось непростым. К крестьянской работе Прохор был не приучен, ни косить, ни пахать не умел. А тут как раз подоспела жаркая страдная пора, а потом озимая пахота да сев. В поле его с собой брать – лишняя морока; больше бабам пособлял, да и те над ним смеялись. Видя, какой он смирный, понемногу осмелели, уже не боялись, что зарежет. Зато он выходил охромевшую хозяйскую лошадь, прикладывая к воспаленному копыту холодную глину. Крестьянину без лошади погибель, а Прохор и от запала умел лечить, и от надрыва, собирая белую травку, растущую у корней вербы. А уж когда спас молодую кобылу, укушенную гадюкой, отсосав яд из ранки, смеяться и вовсе перестали. Однако глаз с него по-прежнему не спускали, даже если в отхожее место надо ему пойти – возле караулили. Прохор молотил с мужиками хлеб