Путь Долгоруковых — страница 23 из 48

Но самую неприятную новость воевода приберег напоследок, когда уж закончили обедать и за столом остались только мужчины и князь с княгиней, а сестры его удалились к себе. Не только на Турчанинова поступил донос. Два майора Преображенского полка, оба из немцев, донесли в Тайную канцелярию о непристойных словах своего командира, Василья Владимировича Долгорукова, о государыне императрице. Там суд был недолог: приговорили фельдмаршала к смертной казни, да только императрица его помиловала, вместо смерти повелела заточить в Шлиссельбургскую крепость. И племянника его Юрия Юрьевича, арестованного по тому же делу, лишили чинов и званий и отправили под караулом в Кузнецк, в вечную работу. Должно, он теперь туда и следует, как вскроются реки – объявится в наших краях.

Дверь в сени была прикрыта неплотно, и Екатерина все слышала. Юрий! Она опустилась на сундук возле самой двери, сделав сестрам, выглядывавшим из горницы, знак молчать и не шуметь, и прижала руку к груди, где бешено колотилось сердце.

– Женат он? – спросила Наталья.

– Женат ли? – раздумчиво повторил Бобровский. – Да теперь вроде как и нет. Жена молодая при отце осталась; пишут, что один следует.

Женат! Юрий женат! Екатерина почувствовала, что ей сейчас станет дурно.

– Как же так, ведь венчанные они? – недоумевала Наташа.

(«Я же вот поехала!» – звучало в этих словах.)

– Звания своего лишен – считай, что умер, – ответил голос Ивана. – Да и разве это жена – дитя еще, нашей Аннушке сверстница.

– Кто ж она?

– Марфа Сурмина, Ивана Михайловича дочь.

Иван знал! Они все знали! Юрию предложили отступное – женитьбу на богатой наследнице. И он согласился! Какие они все подлецы!

Из-под сомкнутых век Екатерины потекли слезы. Она сидела, привалившись к стене, а грудь распирало изнутри, словно там сейчас что-то лопнет.

– Катенька, голубушка, что с тобой? – Это Аннушка встала перед ней на колени, взяла за холодные руки, заглядывает в глаза.

– Отстаньте вы все от меня! – визгливым шепотом крикнула Екатерина, вырвав руки и глядя на нее диким взором. Бросилась из сеней в горницу, повалилась ничком на кровать, закусила рукав и зарыдала глухо, подвывая.

Гости, поблагодарив за угощение, собрались восвояси. Воевода первым ушел, а Петров, спустившись по лестнице, задержался, притянул к себе Ивана за рукав.

– Ты вот что, Иван Алексеич… Такое дело… Жили бы вы потише… Шарыгин летось репорт отправил в столицу, что ссоры тут у вас, слова поносные… Намедни именной указ поступил: велят вам жить смирно и от подобных слов воздерживаться, под опасением наистрожайшего содержания. Знаешь ведь: язык мой – враг мой… Добром тебя прошу, а то ведь прикажут в железа заковать – и что я сделать смогу?

Отпустил рукав и ушел.

Мишутка умаялся, а спать не спит – никак не угомонится. Наташа взяла его у няньки, сама стала баюкать, покачивая кроватку. От лампадки под божницей сеется на нее мягкий свет, и сама она похожа на Богоматерь, склонившуюся над яслями с Младенцем. Александр смотрит на нее через стол не отрываясь, загадал про себя: если почувствует, взглянет на него, то… Вошел Иван, и Наташа тотчас обернулась к нему.

Иван опустился на лавку рядом с Николаем, спиной к жене, положил руки на стол. Заглянул дворовый, кашлянул:

– Батюшка-князь к себе кличут…

– Сходи, Алеша, посмотри, что ему там, – устало попросил Иван.

Когда брат ушел, Николай первый высказал то, что не выходило из головы у них обоих:

– Как же мы теперь? На дядюшку Василья Владимировича вся надежда была… И что это за слова такие, за которые с него могли голову снять? Уж он ли государыне верен не был?

– Это все Ягужинский, гонитель наш, – произнес Иван, глядя в стол. – Чует мое сердце, его это рук дело. А может статься, что и Елизаветка государыне в уши надула, обносила всю нашу фамилию, хотя вот ее-то, курву, давно бы надо в монастырь пристроить, грехи замаливать.

– Я чаю, брат, теперь снова с обысками приедут. Книги бы те припрятать надо…

Иван повернулся к нему, положил руку на плечо:

– Вот это ты верно сказал, Николаша. Только куда?

– Приглядел я одно место на чердаке. Там можно тайник устроить, если аккуратно заделать досками, то нипочем не найдут.

– Добро.

Иван вскочил, открыл один из сундуков и, порывшись в нем, извлек большой сверток, обернутый бархатной материей. Наташа подошла, попросила в последний разок взглянуть. Она-то эти книги видела уже не раз, но уж очень ей нравилось их рассматривать, особенно одну – рукописную, о коронации Петра Второго, в начале которой была изображена персона самого Петра, сидящая на престоле, а пред ним коленопреклоненная дева в русском платье – Россия. Уж так-то хорошо нарисованы оба, и с государем в лице сходство изрядное. Была еще печатная книга – о бракосочетании Петра и Екатерины, изданная в Киеве, а сверх того два патента Ивановы, подписанные рукой государя, – гофмейстерский и обер-камергерский, – и манифест о кончине императора и воцарении Анны – еще до принятия ею самодержавства…

Николай как в воду глядел: не прошло и недели, как явился присланный из Петербурга сержант Рагозин с описью, сделанной еще Никитой Любовниковым, и с приказом все золотые, серебряные и алмазные вещи отобрать. Только обручальные кольца разрешил оставить да не посмел забрать из храма золото-серебряный покров с девятью яхонтами и восемью алмазами, пожертвованный Долгоруковыми для образа Пресвятой Богородицы Одигитрии. Пристал к Екатерине, чтобы вернула подаренный ей женихом портрет, но та отвечала, что портрет утрачен: он был написан на бумажке и вставлен под стекло в перстень, который она носила на руке, не снимая, но стекло разбилось… Рагозин опросил церковный причт, составил подробный репорт, а Петрову наказал усилить караул и ссыльных больше из острога ни к кому не выпускать. Набил привезенный с собой ларец драгоценностями и уехал.

Укатили сани, закурился за ними снежный след – и осталось все по-прежнему. Рагозин хоть и с сенатским предписанием, и гвардеец, а все же только сержант, сегодня здесь, а завтра нет его, так что майор Петров сам решит, как ему службу исполнять пристало без таких указчиков.

Глава 2

Говорят, что бабе праздник – хуже казни, только Дуня праздники любила, особенно весенние. В Чистый четверг мыли полы, наводили чистоту, пекли куличи, готовили пасху, красили яйца, а Дуня еще и навертела ярких цветов из лоскутков, чтобы украсить ими стол и иконы. В Великую субботу с утра от печи не отходили: жарили, парили; свекор зарезал поросенка. Дуне приходилось вертеться веретеном, чтобы и то спроворить, и это, да еще за сыночком доглядеть, покормить его. Глаз да глаз за ним нужен: ножками пока не ходит, но везде ползает; вот и смотри, чтобы не зашибли его ненароком или сам чего-нибудь на себя не опрокинул. Дед Захарий спустится с печки с ним поиграть, но быстро устанет: тяжело ему, совсем хворый стал. Зато как рад, что дожил правнука понянчить, – улыбается во весь беззубый рот. А у Ванечки уж четыре зубика прорезались, два сверху и два снизу, бывает, так мать за сосок прихватит, что ой-ой-ой, вот Дуня его постепенно и отучает от груди, кормит только утром и вечером, а днем дает рожок с тюрей.

Ванечка, Иван Ермолаич, утешеньице ее! За то, что родился он здоровеньким и что сама Дуня жива осталась, тоже деду Захарию спасибо. Когда она уж на сносях была, он запретил сыну сноху в поле брать, а дома помогал ей, чем мог. Не позволял тяжелое поднимать, сам дрова колол, за водой ходил – по полведра, да принесет. Он и баню протопил, как пришла пора, а уж повитуха была наготове. В бане Дуня и родила – через неделю после Петрова дня.

Ермолай к ребенку был равнодушен, злился только, что по ночам плачет и спать не дает. И еще ему было досадно, что нельзя ему пока с Дуней жить как с женой. А зачем тогда женился? Начал даже к солдаткам захаживать. Только свекор ему внушение сделал, чтобы впредь неповадно было. Когда стало ясно, что ребеночек крепенький, выживет, Дуня почувствовала перемену в отношении к себе: Макар Захарыч велел жене, чтобы по утрам Дуню не будила до свету, ей дитя надо вскармливать, пусть лучше Грушу гоняет – дочку старшую. А младшую в осенний мясоед таки выдали замуж.

Почти все Дунины мысли теперь о нем – о Ванечке. На работу надо идти – с собой его берет, по дому хлопочет – нет-нет да и подойдет к зыбке на него взглянуть, даже если спит, не плачет. Вот только в церковь его пока с собой не возьмешь к заутрене, придется дома оставить; дед Захарий обещал приглядеть. А в церковь не пойти нельзя, да и любила Дуня пасхальную службу, колокольный благовест о полуночи, крестный ход с хоругвями, жаркий и веселый свет множества свечей, радостное пение и особенно тот момент, когда поют: «Друг друга обнимем, братие! И ненавидящим нас простим вся Воскресением»; при этих словах у нее на глазах выступали слезы умиления. Христосоваться, правда, предпочитала с родными и знакомыми, а с чужими ей было как-то стыдно и неприятно.

Раньше бы Дуня и литургию отстояла, а теперь нет: причастилась, поставила две свечки – о здравии тятеньки и за упокой души матушки – и поспешила домой. В этот раз, знать, не свидеться ей с родными, разве что сами в гости догадаются заглянуть: идти пешком неблизко, десять верст, Ванечку придется на руках нести, а он уже тяжеленек. Лошадь ей муж не даст: незачем ее зря гонять. А так бы хотелось узнать, как они там, живы ли, здоровы ли. На прошлую Пасху ее отпустили домой повидаться – что радости было! На племянника своего поглядела, а уж Параша, так та вообще от нее не отходила ни на шаг. И про Дашутку узнала. На Масленицу пришли они с Егоркой домой и прямиком к Акиму Калистратычу, повалились в ноги. Егорка по обычаю подал ему плеть: бей, мол, батька! А тот и разошелся: не то чтоб, как положено, трижды ударить слегка, а принялся хлестать со всего плеча и зятя, и дочь, а Дашутка-то уже с пузом! Егорка тоже осерчал, плеть у него вырвал, на пол повалил: я, говорит, к тебе честь по чести, а ты дерешься? С дочерью твоей мы в законе живем, тому свидетели есть, плохого я тебе ничего не сделал, а что без благословения обвенчались, так невелика беда! А Калистратыч аж трясется весь, проклятия выкликает, гонит их; шуму, сраму на все село… Ну и ушли. Только куда ж им деваться: у Гольцовых в избе и без того семеро по лавкам и все седуны. А в городе, бают, они оба ко двору пришлись: купец Егорку отличает, в приказчики прочит, да и Дашутка рукодельем своим хозяйке очень угодила. Вот Егорка со старостой потолковал, новую отпускную себе выправил и обратно с женой в город подался. Такие дела.