ода в них солона, пить не станешь. Днем негде пристать на отдых, тень только и найдешь, что под обозными телегами, а солнце припекает. Обоз большой, подвод многие тысячи, потому что все приходится везти с собой: пики для отражения татарской конницы, воду в бочках, дрова для костров, сено для лошадей и для волов… Волы идут медленно, погоняй-не погоняй, в день получается сделать не больше двадцати верст. В суконном кафтане жарко, пот ручьем течет по спине, пить охота, но воду выдают только на привале и понемногу. Скучно, муторно, в сон клонит…
Барабаны, выбивавшие тревогу, разорвали сон в клочки. «В ружье!» – кричали ротные. Семен скатился с телеги, наспех натянул сброшенные вечером сапоги, схватил ружье, лядунку и, на ходу надевая ее через плечо, побежал за другими строиться.
Рассвет только занимался, утреннюю зорю еще не били, но казаки, выезжавшие в ночной дозор, увидели большой отряд татар, примчались назад и подняли тревогу. Едва солдат построили в две шеренги позади рогаток, которыми огородили лагерь, как послышался странный легкий свист – полетели стрелы. Кто-то вскрикнул, схватившись за рану, но до смерти никого не убило. Генерал приказал переворачивать крайние телеги обоза и укрываться за ними; хорошо, что волов на ночь распрягли. И тут же со всех сторон раздались улюлюканье, вой, свист – на лагерь мчались татары.
Семен видел их в первый раз и невольно застыл, раскрыв рот и дивясь на диковинную картину, однако окрик командира быстро вернул его на землю:
– Оружие к бою! Без команды не стрелять! Заряжай!
Привычными движениями, как на учении, Семен нажал на кресало, достал из подсумка патрон, скусил бумажный конец, насыпал на полку ружья пороха, закрыл ее, опустил ружье прикладом к ноге, вытряхнул в дуло оставшийся порох, заткнул туда пальцем пулю и пыж, вытащил шомпол, прибил патрон, вложил шомпол обратно в паз на ложе ствола и приготовился стрелять.
– На пле-чо! Товсь! Кладсь!
Прищурив левый глаз, Семен смотрел на приближающихся всадников с саблями и луками и почему-то не боялся стрел. Он выбрал себе одного и целил поверх головы приземистой гривастой лошадки.
– Первая шеренга! Пли! Вторая шеренга! Пли! Заряжай!
В пороховом дыму было трудно разглядеть, попал или не попал. Но атака смешалась, ржали кони, некоторые остались без всадников… Татары отступили, развернулись и снова понеслись на приступ, но тут жахнула одна из пушечек, заряженная картечью, и на землю разом упало человек десять. Татары заверещали и поворотили коней.
– Га! Не любишь! – радостно закричал Никита.
Но татары вернулись. Они появлялись то с одной стороны, то с другой, то с нескольких сторон сразу, и даже новые опустошения, производимые в их рядах картечными выстрелами, не ослабляли их решимости. Семен скусывал патрон, забивал в ствол пулю, становился на колено, целился… Теперь он стрелял только тогда, когда явственно мог различить скуластое лицо под островерхой мохнатой шапкой.
Солнце поднялось уже высоко, бой шел четвертый час – без роздыху, без остановки. Ряды конных сильно поредели, и тогда татары, несмотря на ружейный огонь, побежали в атаку пешком, подобравшись к самым рогаткам.
– Штыки примкнуть! Сабли наголо! – крикнул генерал Лесли, стоявший возле пушки. Он выхватил шпагу, бросился вперед и пронзил насквозь татарина, пытавшегося выдернуть рогатку, чтобы сделать проход для своих.
Ротный скомандовал примкнуть штыки и вытащил из ножен шпагу, готовясь к рукопашной. Семен видел, как побелели косточки на кулаке, которым он сжимал рукоять. Но тут сзади раздался резкий, разбойничий свист, земля задрожала от копыт, и эскадрон донцов, расскакавшись галопом, перемахнул через рогатки и принялся рубить убегавших татар. Через несколько минут все было кончено; донцы вернулись, приветствуемые криками «ура!» и волоча за собой на аркане двух пленных.
Из осторожности остаток дня провели в лагере: генерал не хотел рисковать и подвергать обоз возможному нападению в походе. Раненых от работы освободили, а остальные тщательно смазали дегтем все оси и колеса, чтобы не скрипели, уложили и закрепили груз, чтобы ничего не бренчало. На закате, выслав вперед дозоры, выступили, построившись в каре. Разговаривать, шуметь, петь песни было запрещено, и Никита очень этим тяготился. Семен, чтобы не заснуть, вспоминал минувший бой или смотрел на звезды. Когда они начали бледнеть, впереди показалась высокая каменная стена с большими крепкими башнями. Пришли.
Появление обоза стало праздником: хлеб уже два дня как вышел, мяса солдатам не давали целых две недели, а в городе удалось найти только пшеницу да сорочинское зерно, которое солдаты сами мололи ручными мельницами, взятыми в брошенных татарских домах. Но разве это еда! Так, живот обмануть. Да и воды хорошей нет; в колодцы турки и татары, прежде чем сбежать, побросали всякую падаль. Надо новые отрыть, но на это потребно время, а пить-то хочется. Больных уже, почитай, с два полка наберется, кровавым поносом исходят.
Город, взятый Минихом без боя, назывался Гезлев, но русские прозвали его Козлов. Турки ушли оттуда, подпалив дома армянских купцов, а ценности, которые не смогли унести с собой, спрятали в подвалах и колодцах. Солдаты их там быстро нашли, и Никита, наслушавшись рассказов про кучи золота и жемчугов, ходил мрачнее тучи: вот ведь счастье какое людям привалило, и сражаться не пришлось, а добыча царская!
Войско расположилось лагерем в степи, в самом же городе стояли на квартирах только высшие офицеры. Юрий Федорович Лесли остался при своем отряде и жил в палатке, но сразу по прибытии отправился на доклад к командующему. Когда подтянутый худощавый генерал в обшитом золотым галуном мундире и напудренном парике поскакал в город, сопровождаемый сыном-адъютантом и двумя ординарцами, Семен и Никита проводили его взглядами.
– Эх, мать честная! – выдохнул Никита. – Одной канители, небось, на сто рублев ушло!
«Конь у генерала – загляденье», – подумал Семен.
Его с парой других солдат послали отвезти муку в пекарню, и он обрадовался: можно город посмотреть. Улицы такие узкие – двум телегам не разойтись, а то и одной не проехать, поэтому мешки навьючили на лошадей, и солдаты вели их в поводу. Семен, дивуясь, вертел головой, но многого увидеть ему не пришлось: дома все больше каменные, богатые, но чаще спрятаны за высокими заборами, на улицу выходит глухая стена. Казаки говорили, что за стенами, во дворах – сады и фонтаны. Несколько раз попадались площади, где стоял большой дом, словно накрытый котлом, а рядом – два островерхих столба, иглами уходящие в небо. Семену сказали, что это басурманские храмы. Но самое главное чудо явилось ему на обратном пути, когда они возвращались другою дорогой. Дома расступились, и за ними открылась бескрайняя синяя ширь, подернутая легкой рябью, – море.
Забыв обо всем на свете, Семен подбежал к самой воде, увязая сапогами в рыхлом песке, а потом дошел до конца мола и, стоя спиной к каменным бастионам, смотрел туда, где округлый окоем отделял лазоревую скатерть воды, мерцающую солнечными блестками, от голубой пустыни неба. Он простоял бы там незнамо сколько, если бы товарищи не увели. И то сказать: опоздаешь на поверку – попадешь под батоги.
Выйдя за ворота, Семен снова замер в изумлении: возле городской стены во много рядов стояли люди в широких шароварах, бешметах и круглых шапочках и, оборотившись к югу, произносили что-то нараспев, потом вдруг разом поклонились, выпрямились, разом же опустились на колени на расстеленный коврик и, опершись на руки, ткнулись лбом в землю. Сели на пятки: «Аллаху акбар!», снова ткнулись в землю.
– Кто это? – спросил он у проходившего мимо солдата.
– Турки пленные, – скривился тот. – С самого Перекопа их за собой таскаем, наказание одно. Самим есть-пить нечего, а их корми да охраняй, чтоб не убегли.
– А чего это они?
– Молятся. По пять раз на дню вот так в землю кидаются. Первый раз перед рассветом, потом в полдень, к вечеру, как солнце садится и как заря погаснет. Беда с ними.
Под Козловом простояли пятеро суток: солдаты пекли хлеб и сушили сухари. Семен еще трижды возил мешки с мукой в пекарню и каждый раз хоть на минутку, да убегал посмотреть на море. Его удивляло, что оно всегда разное: то яркое, аж глазам больно, то темное, то плещется лениво, облизывая песок, а то все покроется белыми бурунами и шумит… Товарищи уже начали над ним подшучивать, что он к морю бегает, словно к лапушке на свидание. Семен отмалчивался в ответ или беззлобно огрызался. Он не сумел бы объяснить, чтó манит его туда, да никто бы и не понял. Вот Никита, к примеру: разве растолкуешь ему, что на море и дышится не так – только дунет в лицо ветром, и плечи сами расправляются, словно руки сейчас в крылья развернутся, как у чайки, и полетишь за нею вслед высоко от земли? Нет, он все болтает свое: вот ведь сколько воды, а пить нельзя, соленая, даром только пропадает. А то хорошо бы на рыбалку сходить, поглядеть, какая тут рыба водится, да и челны вон на бережку брошены валяются – жалко, с собой взять нельзя. И вот скажи ты мне на милость: почему вода в море соленая, а рыба – такая же, как в реке? Нет чтоб и рыба сразу соленая была! Незачем было бы на соль тратиться, сколько ж денег выгадать можно…
На второй день казаки пригнали откуда-то из степи большое стадо баранов – отбили у татар. Артельные расходчики собрались на дележ; вышло по барану на пятерых. Живем! Ротный привел хмурого чернявого турка с длинными усами и наголо обритой головой под шапочкой-ведерком и велел всем кашеварам сойтись и смотреть, что он будет делать. Турок побормотал что-то по-своему, достал из-за пояса остро наточенный нож и быстрым движением перерезал барану горло; освежевал, выпотрошил, разделал тушу, сложил куски в казан, залил водой, поставил на огонь. Поколдовал над казаном, добавляя туда какие-то порошки из мешочков, которые принес с собой. Промыл в миске сорочинское зерно и выложил поверх мяса, накрыл казан крышкой. Сел перед костром, подвернув под себя ноги. Выждав с полчаса, заглянул под крышку, все перемешал большой деревянной лопаткой, сказал: «Пиляв» – и отступил в сторону. Ротный прежде заставил его попробовать, а потом отпустил и велел раздавать ужин.