Василий Васильевич КаменскийПуть энтузиаста
Портрет Василия Каменского. Работа Владимира Маяковского
Путь энтузиаста
Появление на свет
Первый весенним рейсом, среди, дотаивающих плывучих льдин, из Перми в Нижний Новгород шел камский пароход.
Командиром этого парохода был Гавриил Серебренников, мой дед (со стороны матери).
В 18-й день апреля 1884 года я родился в пароходской каюте деда – на Каме, меж Пермью и Сарапулом.
Меня, новорожденного, мать Евстолия Гаврииловна, увезла сейчас же домой – в центр Урала (40 верст от Теплой Горы) в поселок Боровское, где мой отец, Василий Филиппович, служил – смотрителем золотых приисков.
Мать кончила пермскую гимназию, хорошо пела и рисовала.
Про отца говорили, что был энергичный, веселый и отличный охотник на медведей.
За час до смерти, когда мать больная, чахоточная лежала на кровати, пела тюремную песню:
Отворите, окно, отворите –
Мне не долго осталося жить!
Окно так и не открыли.
Когда мать умерла, мне было три с половиной года.
Помню: отец пришел с охоты, принес рябчиков, на стол положил, а сам сел, задумался, гладил меня и спрашивая:
– Где наша мама, где?
И потом долго ходил по комнатам, молчал и вдруг целовал меня и старшую сестру Маню.
Осенью Маню увезли в Пермь учиться.
Зимой, через год после смерти матери, от сердечной болезни скончался мой отец.
Только помню: много народу было дома и мне сказали, что отец крепко спит и надо разбудить его к чаю.
Я долго будил его, хлестая красной рубашкой.
Не разбудил.
Дядя Костя, брат матери, на санях увез меня в Пермь.
Попал на воспитание в семью Трущовых, это: тетка Александра, сестра матери, и ее муж, Григорий Семенович, который управлял крупный буксирным пароходством Любимова, в Перми.
У Трущовых были дети.
Семья жила в особняке, на готовой квартире, около пристани на берегу Камы, на окраинной заимке.
Это был двухэтажный деревянный дом, а кругом дома огромное место – гора с ёлками, пихтами, тополями, огородом, конюшнями, сараями и дивным ключом, бьющим из горы в огромный чан, стоящий в избушке.
Верхний этаж дома занимали Трущовы, внизу жили матросы, кучер, садовник Никитич и матерьяльный – приказчик.
На эту пристань, в дом к Трущовым меня привезли на жизнь.
С золотых приисков уральских гор Кочконара и Теплой, из лесов кедровых, медвежьих, меня привезли на берег Камы, к пароходам.
Новая семья, новые люди.
Все смутно и все удивительно.
У тети Саши кто-то рождается еще и кто-то умирает.
Дядя Григорий – строгий, суровый, кашляющий, никогда не смеется, не играет с детьми, не велит нам шалить, матросы его боятся, он всем распоряжается, его страшно слушать.
В доме – няня, кухарка, – с этими легче, проще, не боязно жить.
Уйдет дядя Григорий на службу, в свою товарную контору на пристань, и весь притихший дом оживает, радуется.
О, тогда мы, ребята, целые дни. болтаемся по двору, по горе, затевая бесконечные игры.
Или возимся около ключевого чана, где в особой садке живут, плавают посаженные: стерляди, язи, лещи, налимы.
Или торчим около матросов: слушаем разные чудесные рассказы о пароходской жизни.
Или торчим возле рыжего садовника Никитича, смотрим: он иконы делает, рамки из золотой бумаги, огурцы поливает, куриц кормит, табак нюхает.
Или вечером, перед сном слушаем, как старая нянюшка про чертей, водяных, домовых, банных сказки рассказывает: жутко и приятно.
Много и густо вокруг интересного: на берегу татары-пильщики дрова пилят и непонятные тягучие песни поют; на пристани грузчики ящики носят, на тачках товар катают; пароходы бегают, свистят, к пристани пристают; плоты лезут на берег; лодки снуют.
И такое всякое крутой происходит, что и понять не поймешь.
Быстрые, сияющие дни взлетали над жизнью, будто чайки над Камой.
Каждое утро появлялось новое солнце и хотелось узнать – откуда их столько берётся.
Няня говорила, что этим занимается бог и что вообще все делает именно он.
А я думая: ну, и работы у этого бога – сплошной ужас.
Нет, я бы не согласился быть богом, – это хуже, чем на буксирной пристани, где дни и ночи возятся люди с товарами.
Но все-таки превосходно, что бог делает яблоки и арбузы.
Этой работой я был очень доволен.
И перед сном с радостью молился:
– Господи, пошли еще яблоков и арбузов, и еще что-нибудь сладкое, хоть с полфунта.
Буксирная пристань
По ночам гулко гремели тяжелые цепи, бухали в Каму чугунные громадные якори, густо шлепали пароходские колеса, шипел пар машинный.
И сквозь этот грузный шум, поверх происходящего, будто птицы полуночные, перекликались в рупоры водоливы с барж и капитан.
Проснёшься в этот поздний час, распахнешь окно и – стынешь сонными глазами в удивленьи: по огням на мачтах видно – снизу пришел с пятью баржами буксирный любимовский пароход, и вот пристает караван к мосткам нашей товарной пристани.
Под детским одеялом скорчившись, думаешь: как это они там – в ночной воде разбираются, устраивают столь важные дела? Совершенно непонятно.
И потом снится беспокойный сон: будто я сам – капитан и вот привел к нижней пристани множество баржей и все их так перепутал во тьме, что душа леденеет от ужаса и я, умирая на капитанском мостике, только шепчу:
– Спасите, спасите.
От боли и страха вскочишь чуть свет, облегченно улыбнешься тревожному сну и сразу опять глаза в окно.
Очарованье!
Кама – в полной утренней затуманенной спокойствии и, как лебедь на озере, красуется перед окнами белый, гордый пароход, стоящий на якоре, а у пристани – пять большущих барж.
И кругом тишина нежная, ровно это – виденье. Даже слышно, как за Камой птички свистят, как рыба всплескивается на заре, а в тумане чернеются рыбачьи лодки.
Смотрю в одно место, знаю: там, у закамского берега, с лодки удит знаменитый рыбак Шатров – всеобщий любимец, ибо всем на изумленье Шатров выуживает крупную рыбу; язей, лещей, подустов, окуней.
Да он и сам слюнявыми губами походит на выуженною подуста.
Золотым апельсином солнце выкатилось над лесом.
И в этот час – точно в шесть утра – басисто протяжно заревели гудки мотовилихинскою пушечного завода, к ним разом присоединились чугунно-литейные и судостроительные заводы Каменских, Любимова, фабрика Алафузова и всякие иные.
Пестрая музыка призывных будящих гудков долго, настойчиво разливалась по проснувшейся Каме.
И вдруг развороченный муравейником зашевелилась наша буксирная пристань.
Проскрипели Громадные железные двери пяти каменных лабазов.
Словно ветром, срывались брезенты с длинных рядов ящиков и бочек, лежащих под небом открытый.
С фырканьем, с ржаньем потянулась бесконечная вереница ломовых лошадей с телегами к этим рядам, чтобы увезти клади в город.
Грузчики, в широких штанах, в лаптях, в длинных рубахах с расстегнутыми воротами, возили на тачках товар с барж в лабазы, или носили на спине, на «подушках».
Пристанские мостки стонали под тяжестью груза.
Изо дня в день, из ночи в ночь, как из года в год, буксирная любимовская пристань жила своей грузовой, товарной жизнью, а иной жизни не видел, не знал я.
Приходили пароходы с баржами и уходили.
Прибегали пароходы пассажирские выгружаться или нагружаться, и убегали.
Грузчики-крючники кишели с тачками, ломовые матершинно ухали на лошадей со стопудовыми возами, суетились матросы, приказчики-матерьяльные, толпился народ около конторы, пригоняли арестантов на; работу.
Здесь, на пристани, болтаясь целые дни, учился я стремительно познавать жизнь и труд людского муравейника.
До жгучей страстности полюбил эту гущу пристанских впечатлений и мне попеременно хотелось быть: то крючником, то матросом, то водоливом, то капитаном.
Только – не арестантом.
Ибо Кама дышала широкой вольностью и звала, сердешная, в дороги дальные, в края неведомые.
Туда и смотрели глаза из окна.
Аз, Буки, Веди, Глаголь
Осенью меня – сироту семилетнего – тетя Саша повела в церковную школу при Слудской церкви.
Усадили за парту, – эта штука очень понравилась устройством и тем, что от нее пахло свежей краской, и вообще удивил особенный школьный воздух.
Во время молебна оглядывал стены: всюду картины ветхого и нового завета, а на передней стене – царские портреты.
После молебна, когда приложились ко кресту и каждого окропили святой водой, священник рассказал, что надо начинать учиться, что надо молиться богу за царя, за отечество, за родителей и всех их очень слушать, повиноваться, бояться.
Подумал: у меня же нет родителей.
Нам каждому «батюшко» выдал по сухой просфоре, мы поцеловали ему руки и нас отпустили домой.
На следующий день нас выучили четырем буквам: Аз, Буки, Веди, Глаголь.
Сначала не понимал – почему Веди да Аз получается ва, а по-моему выходило – ведиаз.
И что это такое «ведиаз» – не разумел.
В дальнейшем стал разбираться лучше, но веселили слова: Зело, Паки, Мыслете, Буки.
Мыслете да Аз, Мыслете да Аз – получалась мама.
Вот это – штука.
Очень удивительно!
Тем более, что мы начали учиться по-славянски и первой нашей книгой был «часослов».
Мы учили наизусть молитвы и потом их все пели, и учили закон божий, и писать, считать.
По воскресеньям и в праздники нас водили в церковь, мы соблюдали посты.
Играть, шалить в церковной ограде, во время перемены, не давали.
Шалунов, ротозеев в школе ставили в угол, лицом к стене, оставляли «без обеда», т. е. задерживали ученика на 2–3 часа.
Дома ругали, теребили за уши, за волосы, если тетю Сашу вызывали в школу и говорили ей о моем нерадении к закону божию.