Путь энтузиаста — страница 10 из 33

Кусков – под надзором. жандармерии, накануне ссылки в Сибирь.

Он посвятил меня во все севастопольские события, и он устроил мне беспаспортную поездку в Константинополь, ибо я жил теперь по чужому паспорту.

И Кусков достал мне денег от подпольной флотской организации.

Новый капитан моего парохода – приятель Кускова и прежнего капитана, с которым ездили в Турцию.

Пароход шел прямо на Босфор.

Оказалось, что этот капитан прекрасно знает Персию и не менее – русскую поэзию.

Всю дорогу я читал стихи, – он восхищался моим уменьем читать, сочинять и посоветовал воспеть Персию, куда обещал устроить при оказии.

И вот – снова Константинополь!

Едем с капитаном на Галату, пьем душистый кофе– какого нигде нет в мире – читаем стихи, слушаем бродячих музыкантов, напеваем турецкие народные песни, осматриваем Стамбул, глотаем солнце и персики.

На главном базаре встретили группу чернокожих – они были одеты в растения, а у девочки на открытой груди – пустой кокосовый орех, и там живет змея.

Этих чернокожих угощали папиросами, и они съедали табак, как хлеб.

На пятый день капитан познакомил меня с турецким торговцем-приятелем, и мы отправились в торговую поездку в Тегеран за шелком и коврами.

Торговец Мохамед немного, как и я, знал по-французски, и нам было этого вполне достаточно, чтобы из бурдюка пить янтарное вино «айюрташ» и радоваться «тре-жоли» вокруг, и кричать встречным караванам верблюдов с товарами – «вив-ля-ви».

Мохамед спрашивал – зачем еду в Тегеран, что мне там надо.

Я отвечал, отмахиваясь:

– Рьен. Абсолюмо.

Мохамед приходил в детский восторг от моей скромности, сдвигал феску на глаза от смеха и повторял:

– Жюст. Жюст. Яхши!

Мохамед говорил, что раз я занимаюсь поэзией – мне ничего не надо, кроме хорошей погоды.

И опять от смеха сдвигал феску на глаза.

Веселый турок рассказывал, что его брат учится в Париже и посылает Мохамеду стихи, а он шлет деньги.

– И что из этого выйдет – неизвестно, – ухмылялся шелковый спутник.

Меж тем мы проезжали турецкие, каменные, плоскокрышие, горные деревни.

Переехали, наконец, персидскую границу и скоро увидели громадное соленое озеро Урмию и вбегающие в него реки: Джагату, Татау, Аджи-чай.

Здесь, на остановке, на берегу Аджи-чай, мы ели дикого кабана, и старый перс-охотник, с крашеными хной ногтями и бородой, принес продавать свежую тигровую шкуру за четыре золотых тумана.

Мохамед купил и подарил мне.

– Увези тигра в Россию и скажи народу, что Мохамед самый «тре-жоли» охотник на тигров.

На другой день прибыли в Тавриз, – гут главное производство шелковых изделий, шалей.

Мохамед закупал товары, а я бродил по базару, сидел в кофейнях, чай-ханэ, слушал персидскую музыку и удивительные песни, в которых высокими, вибрирующими голосами изливалась неизъяснимая боль далеких веков, будто это был жалобный, раздирающий душу плач.

И мне это очень нравилось, как, впрочем, и все, что видел, слушал, ел, пил.

Капитан был прав в восторгах от Персии.

Я жил среди «1001 ночи», и отсюда николаевская тюрьма казалась кошмарным, убийственным сном.

И после, когда поехали за коврами в Тегеран, когда увидел столицу Персии – очарованью не было пределов.

Даже захотелось быть персом и петь в чай-ханэ стихи Гафиза, Шемс-Эддина или Фаррухи, Абагуль-сан-Али-ибн-Джулу.

Об этих знаменитых поэтах мне много говорил персидский художник Аббас-Ферюза из Хамадана, который, кстати, дивно их читал и переводил по-русски, т. к. учился в бакинской гимназии.

Странное дело: мне до такой степени нравился персидский язык, что, не изучая отдельных слов, я как-то вдруг стал понимать смысловое значение и интуитивно точно угадывал слова.

И чувствовал: проживи я в Персии еще неделю-другую – заговорил бы.

И запел бы. Ого! Я и так многому научился, обладая песенным слухом и восточным вкусом.

Между прочим Аббас-Ферюза показал в Тегеране место, где был растерзан Грибоедов.

Я торопился в Петербург.

На изумительном ковровом караван-сарае, попрощавшись дружески с Мохамедом, я отправился на дилижансе по тегеранскому шоссе в Решт.

Оттуда каспийским пароходом – в Баку, где удивленные глаза застряли в черном лесу нефтяных вышек и восхитил сам великолепный город, проводив в петербургский путь слегка утомленного путешественника.

Петербург

И вот на смену – Петербург.

Громадный, величественный, строгий, вытянутый прямыми улицами.

После пышных фруктовых персидских садов и ковровых караван-сараев, после плоских крыш, мечетей, яркопестрой толпы, верблюдов, буйволов, осликов, чай-ханэ с пловом и песнями далеких веков, после сказочной «1001-й ночи», – Петербург – полное отрезвление: стиль холодного ума, краски гранитного севера, дух департамента, царство дворцов и казарм, владычество церквей-соборов.

И посредине – широкий блеск Невского.

Но здесь – университет, искусство, книги, писатели, а для меня это – все.

Поселился на Васильевском Острове.

Три месяца, сплошь дни и ночи готовился на аттестат зрелости, сдал в Василеостровской гимназии, поступил на вновь открывшиеся высшие сельскохозяйственные курсы, которые основали профессора

петербургского университета: Адамов, Каракаш, Генкель, Рихтер, Шохор-Троцкий, Кравков.

Одновременно слушал лекции на естественном университета.

Студенты курсов выбрали старшиной.

А в 9-й аудитории университета по вечерам политические собранья, доклады.

Началась студенческая жизнь.

Все жили впроголодь, но все энергично работали, учились, горели, волновались.

Я очень боялся, что вот-вот полиция разыщет меня по «тагильскому делу» и увезет на суд в Пермь, но этого не случилось, быть может, потому, что жил без прописки.

Зима сошла благополучно.

На все лето я уехал в Псковский уезд, в экономию Карамышево вместе со всеми студентами на практические занятия по агрономии,

Там мы создали студенческую коммуну, много занимались: слушали лекции, работали с микроскопом по анатомии растений, группами ходили с профессорами по лугам и лесам, собирая насекомых, червей, паразитов, изучая на месте флору и фауну.

С профессором лесного института Сукачевым мы ходили в дальние экскурсии на озера для общего исследования.

Сами вели огромное молочное хозяйство экономии, доили, наблюдали, практиковались.

Жизнь леса я изучал с такой любовью, что построил себе землянку в роще и жил, иногда ночуя на кронах сосен, где устроил себе колыбель, вспоминая жизнь предков, живших на деревьях.

Зимой я учился дальше.

Начал заниматься живописью.

И вовсе не потому, что мечтал быть Айвазовским, а просто, вроде маляра, – заработка ради.

Дело в том, что для курсов требовались разные картины геологических пластов, почвенных разрезов, корни растений.

Все это я живописал очень удачно, с натуры, и получал по десятке за картину.

Этот заработок настолько меня обеспечил, что ходил по театрам на галерку, восторгался игрой В. Ф. Коммиссаржевской, Мариинской оперой, александрийской драмой, народным домом, посещал выставки художников, музеи, эрмитаж.

Покупал книги, зачитывался Гамсуном и ревел над «Викторией»: ибо в ту пору влюбился в курсистку Марусю Косач и опять неудачно.

Маруся ревновала меня к своей сестре Вере и даже заявила:.

– Ты желаешь переступить через мой труп, чтобы добиться взаимности Веры.

Я чуть с ума не сошел от столь неожиданного недоразумения, т. к. любил именно Марусю, а не Веру, – будь она проклята эта Вера.

До сих пор досадно за это недоразумение.

Однако, моя «сумасшедшая» упрямая любовь сделала то, что все ночи напролет писал стихи, рассказы, посвящая ночные произведения возлюбленной.

И все таки Маруся была убеждена, что я люблю ненавистную Веру.

Так и не выпутался из рокового тупика.

В эту зиму 1907-го года большинство студенчества, благодаря Вербицкой и появившемуся «Санину» Арцыбашева, было увлечено «вопросами пола» и «свободной любовью».

В первый раз в жизни я выступил перед массой студенчества с большой лекцией по этому поводу, разделав под-орех мещанскую пошлость и похабщину вербицких-арцыбашевых, отвлекающую молодежь от великих идей освободительного движения, от строения новых форм современной культуры.

Ободренный бурным успехом первого выступления, перешел к систематическому разбору сегодняшнего положения русской литературы и доказал, что и тут нет никаких новых, открывающих исканий, что все задернуто густой завесой мистики и отчаянного пессимизма леонидо-андреевского мироощущения.

Однажды в вечерней «Биржовке» я прочитал объявление о том, что Н. Г. Шебуев (известный в то время журналист, автор-редактор бывшего «Пулемета») организовывает литературный альманах «Весна» для начинающих писателей и приглашает молодых авторов явиться к нему с рукописями.

И я решил попробовать.

Взял ночные любовные произведения, что посвятил Марусе, и понес с трепетом к прославленному Шебуеву, которого, кстати, очень хотел увидать за слова: «царский манифест для известных мест», эти слова все знали, как его «Пулемет», что прогремел на всю Россию и даже пролез в тюрьмы.

Пришел. Сердце колотится, как на экзамене.

Передо мной за письменным столом сидел рыжеватый бритый, в золотом пенснэ, очень симпатичный улыбающийся Шебуев.

Подумал: вот они какие бывают.

Шебуев пригласил сесть, был необычайно приветлив, весел, остроумен.

– Ну, что ж, давайте, – сказал «пулеметчик», на минуту заглянув в мои рукописи, – давайте устроим братскую могилу. А?

Мне это легкое предложение понравилось, но я был застенчив и пробормотал:

– Спасибо за это самое… но как же так – ведь вы еще не читали мои произведения…

– Ого! – перебил редактор, – мои глаза так натасканы, что раз взгляну и все вижу. Главное – очень грамотно, а за талант вы будете отвечать сами, как за преступленье, ха-ха.