Путь энтузиаста — страница 12 из 33

Там стояла железная кровать без матраца, столик с лампой, с книгами, а на столе, на полу и под кроватью белелись листочки со стихами и цифрами.

Но Хлебников был «не от мира сего» и ничего этого не замечал.

Как бы в качестве «аванса» я предложил ему двадцать рублей.

Но на другой день у него не было ни копейки.

Он рассказал, что зашел в кавказский кабачок съесть шашлык «под восточную музыку», но музыканты его окружили, стали играть, петь, плясать лезгинку, и Хлебников отдал весь свой первый аванс.

– Ну, хоть шашлык-то вы съели? – интересовался я, сидя на досках его кровати.

Хлебников рассеянно улыбался:

– Нет… не пришлось… но пели они замечательно. У них голоса горных птиц.

С этих минут Хлебников был со мной почти неразлучно.

Мы крепко сдружились.

Он буквально скакал от радости, когда я принес ему журнал «Весну» с напечатанным рассказом «Искушенье грешника».

Сияющий автор воскликнул:

– Надо бы устроить пир, но у меня нет золота!

Но мы устроили, ибо оба любили беспечную, окрыленную молодость и веселье без берегов.

Леонид Андреев. Давид Бурлюк

С утренним поездом я вернулся из Финляндии, с дачи Леонида Андреева, где переночевал и получил начало большого рассказа «Царь», четко написанного на почтовой клетчатой бумаге крупного формата.

Леонид Андреев в эту пору громадной славой затмил всех писателей и потому казался непостижимым, загадочным гигантом, особенно для нашего молодого брата.

До поездки я встречал его несколько раз в курительной комнате фойэ театра Коммиссаржевской, – там ему и был представлен, как редактор «Весны», Петром Пильским.

Но таких редакторов, как я, около знаменитого писателя было очень густо, и едва ли его величие заметило меня – рыжего человека в табачном костюме, да еще некурящего.

Словом, до поездки, судя по леонидоандреевским произведениям, я воображал, что увижу невероятно мрачную фигуру, с черным пронзительным взглядом в глубине неразрешимых, проклятых вопросов.

Признаться, мне было заранее страшновато, ибо я-то обладал избытками жизнерадостности, – все мне было весело, все интересно, все кружилось в вихре взбудораженной юности.

Ну, какой же я собеседник для Леонида Андреева

Однако, с первой же минуты все получилось обратное.

Леонида Николаевича я встретил катающимся на велосипеде.

Он приветливо поздоровавшись, предложил:

– Давайте покатаемся вместе, а после этого будет приятно пить чай.

Через минуту он вытащил второй велосипед и мы заколесили по тропинкам сосновой рощи.

Я ехал позади великого писателя и думал: вот те на – ни с того, ни с сего я катаюсь с самим Леонидом Андреевым так, будто мы – друзья детства.

Он мне рассказывал – какие нас ждут приятные места дальше, как хорошо пахнут смолистые сосны, как заливаются птички и что у него больное сердце: кататься много – вредно.

– Но все в жизни вредно, – заявил знаменитый спутник, закуривая в десятый раз.

Курил он, действительно, много.

Велосипеды нас хорошо познакомили, и мы болтали без умолку о разных вещах и при этом напропалую острили.

И дома было просто и весело.

Надо сказать, что в качестве гонорара за рассказ я привез ему картину художника Коровина, снятую со стены квартиры Шебуева.

Писатель острил:

– В следующий раз Шебуев пусть пошлет мне самовар или граммофон – так потихоньку я обзаведусь необходимой обстановкой на новой даче.

Впрочем, картина Коровина «Ожиданье поезда на маленькой станции» писателю так понравилась, что он сказал:

– Вот я вглядываюсь и думаю, что можно смотреть на эту картину и писать рассказ на эту же тему. Ведь сколько таких людей на захолустных станциях ожидают поезда. Тут мысли о будущем, надежды, чаянья.

Говорил он по этому поводу медленно, тихо, много, как бы думая вслух.

Тут я узнал того самого Леонида Андреева, которого мы читали.

Дальше он стал показывать мне картины и портреты своей работы, но я их не оценил.

Он не обиделся:

– Кажется, только мне одному мои вещи нравятся, и то хорошо.

И вдруг:

– Знаете, я люблю писать по ночам, когда все спят. Сегодня буду работать над одной большой пьесой, а вам могу, если хотите, дать начало «Царя». Другого нет ничего, – так и передайте Шебуеву.

Так я и передал.

Теперь Леонид Андреев в моих глазах двоился: один – страшный, вопрошающий, страдающий; другой – простой, веселый, любящий жизнь, спортсмен; в черной бархатной блузе с христовым лицом он больше походил на художника.

Удивительное дело: как только я прикасался, знакомился с крупными писателями – весь ореол их величия спадал, рассеивался, и я ценил их иной фантастической ценой.

До знакомства они мне казались непостижимыми сфинксами, а после – самыми обыкновенными людьми, но с «изюминой».

И так, значит, вернувшись от Леонида Андреева, в этот же день, по обязанности рецензента, я должен был пойти на верниссаж «Выставки картин современной живописи», в пассаже, что на Невском.

Пришел в самый разгар.

Народу полно.

Среди публики увидел знакомых: Петра Нильского и высокого – под вид семинариста – Корнея Чуковского.

Шебуев их называл в журнале – Пильчуковский и Чукопильский.

Чуковский, рассматривая картины, положительно веселился, выкрикивая тоненьким тенорком:

– Гениально! Восхитительно! Зеленая голая девушка с фиолетовым пупом – кто же это такая? С каких диких островов? Нельзя-ли с ней познакомиться?

Тут же стоял известный, популярный журналист из «Биржовки» Н. Н. Брешко-Брешковский – элегантно одетый, коротенький, полненький, с глазами рака.

Брешко-Брешковский спрашивал:

– Но почему она зеленая? С таким же успехом ее можно было сделать фиолетовой, а пуп – зеленым? Вышло-бы наряднее.

– Это утопленница, – тенорил Чуковский.

Без улыбки, с видом ученого, в военном сюртуке доктора, пожилой, скуластый, с воспаленными глазами, – этот господин стоял около «зеленой» и объяснял:

– Мы, художники-импрессионисты, даем на полотне свое впечатление, т. е. импрессио. Мы видим именно так и свое впечатленье отражаем на картине, не считаясь с банальным представлением других о цвете тела. В мире все условно. Даже солнце одни видят золотым, другие – серебряным, третьи – розовым, четвертые – бесцветным. Право художника видеть. как ему кажется, – его полное право.

– Кто это говорит, кто? – шептались из публики. Чуковский заявил громко:

– Это говорит сам художник, приват-доцент Военно-медицинской академии, доктор – Николай Иванович Кульбин.

Кто-то бросил из толпы:

– Сумасшедший доктор.

В этот момент на другом конце зала раздался густой, брюшной, почти дьявольский хохот.

Брешко-Брешковский бегом пустился туда:

– Ну, и выставка! Гомерический успех!

Я – за ним.

Там, перед густой толпой стояли двое здоровенных парней.

Один – высокий, мускулистый юноша в синем берете, в короткой вязанной, матросской фуфайке, с лошадиными зубами настежь.

Другой – пониже ростом, мясистый, краснощекий, в короткой куртке, – этот смотрел в лорнет то на публику, то на картину, изображающую синего быка на фоне цветных ломанных линий, вроде паутины, и зычным, сочным баритоном гремел:

– Вас приучили на мещанских выставках нюхать гиацинты и смотреть на картинки с хорошенькими, кучерявыми головками или балкончики на дачах. Вас приучили видеть на выставках бесплатное иллюстрированное приложение к «Ниве».

– Кто приучил? – крикнули из кучи.

– Вас приучили, – продолжал мясистый оратор, – разные галдящие бенуа и брешки-брешковские, ничего не смыслящие в значении искусства живописи.

Брешко-Брешковского передернуло:

– Вот нахальство!

Оратор горячился:

– Право нахальства остается за теми, кто в картинах видит раскрашенные фотографии уездных юродов и с таким пошляцким вкусом пишет о картинах и «биржовках», в «Речи», в зловонных «Петербургских газетах».

Брешко-Брешковский убежал с плевком:

– Мальчишки в коротеньких курточках! Нахалы из цирка! Маляры!

Оратор гремел:

– А мы, мастера современной живописи, открываем вам глаза на пришествие нового настоящего искусства. Этот бык символ нашего могущества, мы возьмем на рога этих всяких обывательских критиков, мы станем на лекциях и всюду громить мещанские вкусы и на деле докажем правоту левых течений в искусстве.

– Как ваша фамилия? – спрашивали рецензенты.

– Давид и Владимир Бурлюки, – отрекомендовался вспотевший художник.

Я схватил горячую руку агитатора и он повторил:

– Давид Бурлюк. К вашим услугам.

С этого момента мы слились в неразлучности.

Бурлюки сейчас же познакомили с Кульбиным, Якуловым, Лентуловым, Ольгой Розановой, Ларионовым, Гончаровой, Татлиным, Малевичем, Филоновым, Спандиковым.

Все эти крепкие, здоровые, уверенные ребята мне так понравились замечательно, что будто в жизни я их только и искал.

И вот нашел, и расставаться не хочется: ведь то, о чем бурно говорил Бурлюк, да и весь он целиком стихийный, начиненный бурями протеста и натиском в будущее, убежденный в новаторстве, многознающий, современный человек культуры, – все это жило, существовало, действовало, говорило во мне.

На другой же день я был у Бурлюков, как ровно с ними родился и вырос.

Я читал свои стихи, а Давид – свои.

Я говорил свои мысли об искусстве будущего, а Давид продолжал так, будто мы строили железную дорогу в новой открытой стране, где люди не знали о достижениях сегодняшней культуры.

И в самом деле это было так.

«Бытие определяет сознание».

Мы превосходно видели и сознавали, что величайшая область русского искусства, несмотря на революцию 1905 года, оставалась не задетой ничуть новыми веяньями, освежающими ветрами из утр будущего.

Мы великолепно сразу поняли, что в этой широкой высококультурной области надо взять почин – вожжи в руки – и действовать организованно, объединив новых мастеров литературы, живописи, театра, музыки – в одно русло течения.