Сарынь на кичку!
В Казань, Саратов!
В дружину дружную на перекличку,
На лихо лишнее врагам.
Елена Гуро
Безусловно мы сияли именинниками.
Наш подпольный успех был таков, что мы носились всюду угорелыми, пьяными от молодости и удачного начала.
Даже скромный Витя Хлебников, проживавший у меня, на Фонтанке, повел себя необычайно.
В одно из утр мы встали рано; я пошел в лавку купить ветчины и сыру для завтрака и, когда вернулся, стал в дверях изумленным: Витя смотрел в окно с четвертого этажа и, залитый солнцем, с полотенцем в руках, пел.
О, как он пел! Тончайшим голоском, будто ниточкой, Витя разматывал какую-то невероятную мелодию с еле уловимыми нюансами.
Так поют персидские пастухи на высоких горах, и мне вспомнилась чудесная Персия, – так и потянуло туда, в путь к Тегерану.
Застыл в дверях, слушаю, удивляюсь: откуда он знает персидскую песню.
А он пел да пел, ну совсем, как в Персии, и остановиться не может, и слова непонятны.
Возбужденный, я тихонько оставил его, побежал вниз, купил бутылку красного вина, которое очень любил Хлебников.
Вернулся, а он все поет, но, когда кончил, взглянул на бутылку, обрадовался:
– Замечательно. Очень кстати.
– Это тебе, Витя, за персидскую песню.
Он гордо просиял:
– В таком случае я всю бутылку выпью один.
– Пожалуйста.
И он выпил, ликуя, что пьет один.
Впрочем, он знал, что я не люблю красного вина и вообще утром предпочитаю кофе.
Спросил:
– Откуда ты знаешь персидскую песню?
Хлебников втянул голову в плечи, потер лоб, по-детски выпятил губы:
– Персидскую? Вообще… будетляне должны двинуться на восток. Там лежит будущее России. Это ясно. Мы обязаны об этом написать и объявить народу.
А пока-что, мы, отзавтракав, побежали к Матюшиным, т. е. к Елене Гуро, мужем которой был художник и музыкант Матюшин, превосходный, умный будетлянин, композитор.
Мы решили поздравить Елену Гуро с вышедшей большой книгой «Шарманка», где ее исключительное дарование было густо, ветвисто и стройно, как сосновая роща.
И сосновым теплом веяло от всей книги.
Легко дышалось, читая книгу Елены Гуро, и хотелось любить каждую каплю жизни.
И мы бесконечно умели любить жизнь, мир, и этот деревянный домик на Песочной, где обитала Елена Гуро в гнезде своих слов:
Доля, доля, доляночка,
доля ты, тихая-тихая моя, –
что мне в тебе, что тебе во мне,
а ты меня замучила.
А доля Елены Гуро в том была, что потеряла мать единственного сына-младенца и не могла смириться с горем.
Елена Гуро не поверила смерти сына, а вообразила, внушила, что жив сын, продолжает жить около матери.
И вот считает Елена Гуро дни, недели, месяцы, годы сыну своему, ежечасно видит его растущим; игрушки, книжки с картинками покупает ему и на его детский столик кладет, и ему стихи, сказки сама пишет, рассказывает.
И больше – пишет с него портреты, одевая сына по степени возраста.
Вот она какая – эта удивительная Елена Гуро.
Когда мы с Хлебниковым восторженно поздравляли Елену Гуро с выходом «Шарманки», она волновалась:
– Вот если бы меня так поздравили критики. Но этого никогда не будет, как не будет ума и вкуса у наших критиков, как не хватит уменья отличить меня от Вербицкой. Впрочем, что я болтаю – ведь им Вербицкая в тысячу раз ближе по глупости и пошлости.
Так, конечно и было.
О Вербицкой писали, а об Елене Гуро тупо молчали, бойкотировали.
Наше содружество жило, росло, крепло в умах-сердцах восторженной молодежи.
На молодежь ставили карту.
От «Землянки» к аэроплану
Зеленый Мыс, возле Батума.
Там, среди бананов, пальм, камелий, магнолий, бамбука, апельсиновых деревьев, мандариновых кустов; там, купаясь в море, валяясь на пляже под «турецким» бывалым солнцем, там, обветренный солеными ветрами, напряженный, наполненный, несущийся, как парус – работал, писал роман «Землянку», вспоминая новоселовскую жизнь в шалаше, где вел записки, наблюдения.
И эти записки мне помогали, как вокруг поющие птицы и близость моря.
Я любил писать и думать на севере о юге, а на юге о севере.
Но круче гор трапезундских любил ощущать горячее дыхание самой жизни.
Что стихи, литература?
Это – прекрасно, это – дает многое, но это не больше парохода в море возможностей, а жизнь не знает пределов; жизнь широка, многообразна, изобретательна и – ух! как зовет для свершения невероятных дел.
Да, да, это – молодость!
Ветры, вихри, штормы, борьба, буйные затеи, даль, ширь, размах, воля, новизна – вот это будоражит, наполняет, пьянит и раскачивает так, что еле держишься на ногах.
Так бы, откинув гриву, бежать и бежать необузданным конем по степи цветущих дней.
В такие хмельные дни не легко работать, нанизывать бисер букв на канву замысла.
Одно успокаивает: совершенно новая форма романа, со сдвигами, с переходом прозы в стихи и обратно – в прозу.
Друзья поддерживали письмами.
Давид Бурлюк, между прочим, писал:
Мы целые дни заняты картинами, стихами, книгами, разговорами-планами. Работа кипит. И мы ждем «Землянку». Нажимай крепче. Впереди – борьба отчаянная.
Хлебников откликался из Святошина посланием:
Пишу в надежде в близком будущем пожать руку. Лето провожу в плену «бесерменском полохе». То, что хотел сделать, не сделал. Написал «Внучка Малуши», которой однако не могу похвастаться. Мое настроение в начале лета можно было бы назвать «велей злобой» на тот мир и тот век, в который я заброшен по милости благого провиденья. Теперь же я утихомирился и смотрю на божий свет тихими очами. Задумал сложное произведенье «Поперек времен», где права логики времени и пространства нарушались бы столько раз, сколько пьяница в час прикладывается к рюмке. Каждая глава Должна не походить на другую. При этом с щедростью нищего хочу бросить на палитру все свои краски и открытия, а они каждое властвует только над одной главой. При этом право пользования вновь созданными словами. – писанье словами одного корня, эпитетами мировых явлений, живописанье звуком. Будучи напечатанной эта вещь, казалась бы столько же неудачной, сколько замечательной. Заключительная глава – мой проспект на будущее человечество. А вообще – мы-ребята добродушные: вероисповеданье для нас не больше, чем воротнички (отложные, прямые, остро загнутые, косые). Или с рогами или без рог родился звереныш: с рогами козленок, без рог теленок, а все годится – пущай себе живет (не замай). Сословия мы признаем только два – сословие «мы» и наши проклятые враги, чтоб им пусто было, чтобы на том свете чорт лил им в горло горячий свинец! Мы знаем одну только столицу Россию и две только провинции – Петеобург и Москву. Мы – новый род люд-лучей. Пришли озарить вселенную. Мы непобедимы. Как волну нас не уловить никаким неводом постановлений. Там, где мы, там всегда вокруг нас лучисто распространяется столица. Руку, товарищ Василий, пожарищ веселий.
Венок тебе дам и листвой серебра
Чела строгий камень одену.
От В. Хлебникова.
К посланию прилагались стихи поэта и нарисованные морды с выпученными глазами, как у Брешко-Брешковского.
Дружеские письма отрезвляли, втягивали в работу, для окончания которой уехал в Пермь.
Там жил на камском берегу, в лесной глуши, рыбачил, палил костры, бродил с ружьем по озерам, вдыхал тайгу, купался в Каме; катался на лодке, продолжал «Землянку».
И в сентябре с законченным романом явился в Петербург.
И скоро книга была готова: напечатало издательство «Общественная польза», которым ведал С. Елпатьевский.
Отделом хозяйственным управлял Влад. Бонч-Бруевич.
Вообще это издательство отличалось красной идейностью.
Обложку и рисунки для «Землянки» делал Борис Григорьев.
Надо сказать, что перед появлением на. свет книги в разных кружках я читал отрывки из «Землянки».
На одном из чтений присутствовал известный критик А. И. Измайлов, который заявил мне:
– Поздравляю. Книга прекрасная, оригинальная, о ней будут говорить. Я лично напишу большую статью в «Русское слово», в «Биржевые ведомости». Прошу вас в первый же час выхода «Землянки» притти ко мне в «Биржовку» с романом.
Неожиданное внимание критика тронуло.
Даже думал: вот повезло.
Ибо «Русское Слово» расходилось по России колоссально, – там были собраны все лучшие «имена» журналистов и писателей.
Появление статьи в «Русском слове» о новом писателе – означало получить известность.
Меня, как выражаются, «ждала известность».
Мне завидовали друзья, поздравляли, но рановато.
В счастливый час рождения «Землянки» я схватил несколько свежих, горячих экземпляров и погнал на извозчике к Измайлову в «Биржовку», согласно условию.
В приемной солидного предприятия долго ждал.
Наконец вышел ко мне худой, с лицом «святого», в черном сюртуке, Измайлов, холодно поздоровался и удрученно сказал:
– Ах, это – вы. Но, милый мой, граф Лев Николаевич Толстой вчера ночью скрылся из дому и неизвестно, где находится. Графа всюду разыскивают и один бог знает – найдут ли. Вы сами понимаете – какое это великое событие и мне, откровенно говоря, не – до вашей книги. Но вы оставьте экземпляр мне. Если все обойдется благополучно, напишу, как обещал.
Я вышел на улицу эгоистически опечаленным: ведь надо же было Льву Толстому скрыться из дому в ночь выхода моей «Землянки».
Это «роковое сцепление: обстоятельств» (огорчило меня окончательно: хотя Толстой нашелся, но заболел, а потом пришла смерть.
И, действительно, весь мир был занят великой кончиной Толстого и ясно, что было не до моего романа.
Но жизнь есть жизнь.
Еще в прошлом году дал клятву друзьям, что буду авиатором. И вот теперь, когда все человечество радовалось «завоеванию воздуха», когда в Петербурге прожужжали над изумленными головами первые аэропланы, я решил осуществить свою честную клятву.