Путь энтузиаста — страница 19 из 33

Целые дни – среди аэропланов.

В глазах – взлетающие аппараты. В ушах – музыка моторов. В носу – запах бензина и отработанного масла. В карманах – изолировочные ленты,

В мечтах – будущие полеты.

О возможных катастрофах никто не думал, не говорил.

Впрочем, каждый думал, что это не его касается, а других.

Шутили:

– Если ты сегодня собираешься разбиться вдребезги – дай мне 50 рублей взаймы.

При заводской конторе была у нас авиаторская комната, где стояло пианино: в ожидании очередных полетов почти все играли и насвистывали самые легкомысленные мотивы модных оперетт.

Славоросов и я были особенными музыкантами циркового стиля: он прекрасно играл на одной струне, натянутой на – палку через сигарную коробку, а я – на гармошке, с которой не разлучался.

Вообще авиаторы на земле веселились, как школьники, но едва прикасались к аэроплану – наступало перерожденье: лица отражали сосредоточенную волю, короткие движенья – решительность, скупые, спокойные слова – хладнокровие, выдержку.

Первое время я тренировался на-своем блерио, но потом, по предложению и техническим указаниям Славоросова, перешел на австрийский моноплан «Таубе», с мотором Даймлера.

После большого пробного самостоятельного полета, после моего жидкого блерио, крупный моноплан «Таубе» показался солидным; ровным в устойчивости настолько, что с этих пор я стал летать – и очень удачно – на «Таубе».

Наконец, к нам прибыла экзаменационная комиссия, во главе со специально приехавшим из Петербурга известным теоретиком авиации Евг. Вейгелиным, представителем всероссийского аэроклуба. (Он жив-здоров и сейчас, и еще недавно много писал в «Красной газете» о ходе «красинской экспедиции»).

И вот настало «тяжелое» утро, когда взволновалось сердце мое: надо было показать себя настоящим, профессиональным мастером авиации.

Строгая, научная пунктуальность знатока-теоретика Вейгелина – известна.

Профессор-экзаменатор, под контролем и наблюденьем комиссии, должен был, сидя на извозчике с сигнальными флажками, давать мне с земли знаки выполнения требований международных правил.

Я поднялся на «Таубе» и, глядя с аэроплана на крошечную лошадь с экипажем, начал одну за другой проделывать восьмерки, все время продолжая следить за сигналами красных флажков.

Летал долго и думал: лишь бы не сдрейфил изношенный мотор.

Но мотор вынес, работал, как и я, исправно, честно и, наконец, вижу: сигнализируют дать высоту и планированье с выключенным мотором.

Я исполнил все по совести и хорошо спланировал – прямо к извозчику Вейгелина.

И когда остановился, прежде всего стащил со своей потной головы авиаторскую каску и с радости хватил ее об землю.

Вейгелин пожал мою руку:

– Поздравляю со званием международного пилота-авиатора.

Поздравили авиаторы, комиссия и рабочие с нашего завода.

Я расцеловал своего учителя Славоросова, как готов был расцеловать весь мир.

С неба на землю

За это и любил жизнь, что она не стояла на месте, а шла с солнцем в руках, отмеривая полные, точные шаги, которые мы называем днями.

– Ну, и отлично!

Я сидел за кофе в варшавской цукерне на Иерусалимской и, перелистывая журналы, спокойно улыбался: гам, в пестроте иллюстрации, видел себя и подпись: «Пилот-авиатор Василий Каменский перед полетом».

О, жизнь-панорама.

Думал: почему же не сняли меня, когда я спал в дубовом гробу?

Или – когда сидел в николаевской одиночке?

Или…

Впрочем, не надо пятиться.

Время идет торопливо.

Теперь было такое: почти все авиаторы разъехались по заграницам.

На Мокотовском аэродроме остались двое: Славоросов и я.

Славоросов собирался тоже на заграничные авиационные состязания и поэтому летал – тренировался, как дьявол, забираясь под облака.

Много летал над Варшавой и я, разглядывая с высоты убегающую ленту Вислы и карточные домики.

Весной «на прощанье» мы со Славоросовым устроили «открытие весеннего авиационного сезона», собрав массу зрителей.

На другой день телеграммы всех газет России извещали о «замечательных по красоте и смелости» наших полетах.

Да, это были, действительно, исключительного мастерства полеты Славоросова, ну, а я слегка тянулся за учителем, как мальчик за папой.

Ни к каким рекордам я и не мог стремиться, т. к. мой аэроплан для этого не годился.

И вообще не в моих правилах жизни было гоняться за славой, которую не ценил никогда, предпочитая иные ценности.

В данном случае я был упорно горд, что достиг своей цели – сумел стать пилотом-авиатором, в чем дал клятву Бурлюкам и Хлебникову, верующим в силы мои.

После весенних полетов (не мало перекатали воздушных пассажиров) мы оставили Варшаву.

Славоросов уехал состязаться за границу.

А я взял свой блерио и поехал совершать полеты в польских городах, где еще не видали аэропланов.

Сначала все шло хорошо: летал в Калише, Сосновицах, собирая уйму публики.

В Петрокове ломились беговые трибуны от напора народа и там, во время моего полета, ахнул проливной дождь.

Аппарат стало давить обильной водой, – я едва справился, чтобы сесть на дорожку бегов.

29 апреля 1912 года был объявлен мой полет в Ченстохове, – здесь также еще не видали «летающих людей».

Громадный город, в 150 тысяч населения, проявил необычайный интерес к воздушному событию.

Поэтому пришлось выбрать большое место при перегрузочной станции Герб-Келецкой железной дороги, за городской скотобойней.

К началу полета, к 5-ти час. вечера, повалила густая лава народу.

Место «аэродрома» было обтянуто канатами, которые охраняли конные войска.

Как обычно, прибыл губернатор со свитой.

Полицмейстер верхом на вороном коне наводил порядок.

Играли два оркестра музыки.

Надо сказать, что 40 процентов со сбора я «жертвовал» пожарным дружинам и детским приютам – пополам.

Поэтому пожарные явились в парадных формах и медных, блестящих касках.

Крыши окраинных домов были усеяны публикой.

Кругом – стена народу.

Словом, картина широкого массового торжества.

Я – посредине «аэродрома» с блерио.

Тут же механик и четверо рабочих для держания аппарата во время предварительной работы мотора.

И вдруг… ветер, сильный ветер. Небо – в тучах.

Рабочие с механиком схватились за крылья.

Я, скрежеща зубами от злости, решил переждать, но подъехал полицеймейстер, заявил:

– В городе несчастья – люди падают с крыш или проваливаются. Губернатор приказал лететь вам сейчас или отменить полет.

Что делать?

Отменить нельзя: в следующее воскресенье назначен полет в Вильно, заарендованы бега, внесено тысячу рублей, выпущены афиши.

На беду блеснула молния, грянул гром.

Ветер усилился.

Я решил лететь: вскочил на аэроплан.

Механик – к пропеллеру. Рабочие – за корпус.

– Контакт есть?

– Есть.

Дал знак «отпустить» и полетел против ветра.

В публике раздался рев восторга и полетели шапки, платки.

Блерио легко взмыл под ветер, но выше стало так болтать, трепать, швырять мой жидкий аэроплан, что спасенья не предвиделось.

Я стиснул зубы, сжался в комок, удесятерил волю, всячески регулировал, выравнивал.

Но все напрасно: на вираже под крыло ударил порыв вихря – я перевернулся с аппаратом на большой высоте.

Мотор перестал работать.

Ждала смерть…

Объял холод беспомощности, а в голове мгновеньями, как искры, вспыхивали картины детства: Кама, пароходы, лодки, собаки, лес…

И тут-же сознанье, что я – один, чужой и ровно никому не нужен и зачем здесь…

Все это путалось, металось и в первый, и единственный раз пожалел себя…

Дальше сковал леденящим холод, я закрыл глаза и грохнулся…

В бессознательном состоянии, разбитого, меня увезли в больницу.

Только через одиннадцать часов кончился мой обморок.

Я открыл глаза и не понял сразу: лежу в большой белой комнате, а у окна стоят два человека в сюртуках и смотрят в окно на бушующую грозу.

Зачем это все, откуда? Кто?

И когда почувствовал страшную боль во всем организме и ощутил сплошные, тугие бинты, – понял, вспомнил, крикнул:

– Доктор!

Доктора бросились к кровати, сели возле и стали успокаивать, что все скоро пройдет, что я – сильный, крепкий и вообще хороший человек.

Из докторских рассказов узнал, что меня спасла болотная вонючая грязь, куда я упал.

Что у меня, кроме правой руки, левой ноги, проломленного затылка, рассеченной губы и треснутой ключицы, – все благополучно.

Что какой-то присяжный поверенный держал пари на сто рублей и дюжину пива за мое «воскресенье из мертвых».

Что у больницы всю ночь, несмотря на грозу, дежурила большая толпа простого народу.

Что из Варшавы прибыли корреспонденты для описания катастрофы со мной.

Что весь Ченстохов обрадуется, узнав о моем возвращении к дальнейшей жизни.

Через несколько дней мне стало совсем хорошо, и даже интересно: от всероссийского аэроклуба, от «Авиаты», от авиаторов, от приятелей и неизвестных лиц я получил нежные телеграммы.

Всюду в газетах России сообщали о моем страшном паденьи.

Доктора на минуту открыли дверь в следующую комнату: там виднелись густые корзины принесенных цветов с лентами.

Мой механик пришел в больницу сообщить, что щепки от разбитого аэроплана публика растащила на память, что мотор цел и, главное, сбор был колоссальный.

Этот-же механик дал прочитать мне некрологи из местных двух газет (газеты печатались в ночь катастрофы, когда я лежал в обмороке безнадежности), где крупно было написано: «Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт Василий Каменский».

В статьях меня возносили до гениальности, явно рассчитывая, что я не воскресну.

В конце ослепительных некрологов курсивом печаталось, что во время падения в публике случилось 23 дамских обморока.

Словом, вся эта история принесла мне такую массу приятного, что я быстро стал поправляться, удивляя врачей.