Путь энтузиаста — страница 20 из 33

Однако, доктора советовали уехать куда-нибудь в тихую лесную глушь, чтобы там освободиться от «потрясенья».

Так и сделал.

Но прежде я отремонтировал заново свой блерио и, захватив аппарат, уехал в Пермь.

Где жить и как?

Я любил свой уральский край и давно мечтал обосноваться где-нибудь в лесной деревне, где мог бы жить каждое лето, где мог бы рыбачить, охотиться, работать по литературе и по сельскому хозяйству, – ведь у меня были знания агронома.

Вообще меня действительно – «потрясенного» нестерпимо-магнетически потянуло к земле, к здоровью; к солнцу, к зверью, к птицам, к деревне.

На земской тройке с колокольчиками погнал по Сибирскому тракту, свернул на Насадский и здесь; в 40 верстах от Перми, приобрел землю с полями, лугами, речкой Каменкой, горным лесом.

Так родился хутор Каменка.

Каменка. Маяковский

Ххо-хо! Отныне я чувствовал себя настоящим Робинзоном Крузо и Степаном Разиным в Жегулевских горах.

Земля – изумительная вещь, но на земле надо строиться, надо с толком организовать сельское хозяйство.

А на Каменке только земля, лесная горная глушь и никаких построек.

Пока что я поселился в ближайшей, в двух верстах от Каменки, деревне Шардино и с упорным усердием взялся за строительство «жизни на земле»: купил срубы для дома, бани, конюшен; купил лошадь, телегу и комплект земледельческих орудий.

Нанял плотников и в качестве «архитектора» сам руководил стройкой по собственным чертежам и для первого опыта сделал баню так, как здешние крестьяне не делают, – у них бани «черные» без печи, без предбанника, без трубы даже, а просто под камнями разжигают дрова, накаляя камни, чтобы после, поддавая водой, нагнать пару-жару.

И конюшни строил не по-крестьянски – с окнами, с вытяжными трубами, теплыми.

Разумеется, и дом по-культурному, с удобными, светлыми комнатами, крутой крышей, но дом простой, бревенчатый; и поставил его прямо в сосновом лесу, вополгоре, перед речкой, без всякой ограды.

Сам взялся за плуг, – и это было новостью для крестьян, так как они пахали сохами.

Работы было неисчерпаемо.

Сам расчищал лес, планировал поля на многополье, возился с бревнами, обдумывал.

Топор не выходил из рук.

Отдыхал на охоте; глухари, рябчики, зайцы, тетерки, валдшнепы, утки, – вся эта роскошь жила под самым боком.

И тут же: куницы, лисицы, хорьки, белки и иногда позвлялись медведи.

Пахал, боронил, посеял пшеницу, ячмень, овес с клевером.

Поселился в новом отстроенном доме.

Занялся литературой: начал писать роман «Стенька Разин» и снова взялся за стихи.

Работал над картинами.

Рыбачил, читал, горел солнцем вокруг.

Лето катилось кумачевым шаром молодости.

По праздникам разгуливал с деревенскими ребятами, играл на гармонике с колокольцами.

Крестьяне шутили:

– Ты, Василий, распрекрасно играешь на гармошке, что мы решили тебя выбрать в государственную думу.

К сенокосу приехал ко мне гостить брат детства Алеша.

Когда вместе косили, я убедил Алешу бросить аптеку, где он работал помощником провизора, и с обща заняться Каменкой, но так, чтобы мы целик вели хозяйство сами, без батраков, как обыкновенные крестьяне.

На этом и остановились, ибо оба любили деревню, природу, рыбатство, охоту.

И любили энергично трудиться.

На первых порах не очень-то легко было нам, интеллигентам, возиться с землей, налаживать хозяйство, вникать в каждую мелочь, ну, а все-таки скоро ориентировались, привыкли, приземлились плотно и с удовольствием.

Строили новую долю.

Пахло Робинзоном, детством, «землянкой», сосновым весельем, разинскими стихами, сотворением мира.

Мы бегали, прыгали, не меньше своих любимых собак, и даже лаяли от приливающих восторгов.

Жить в новом доме, дышать смоляной свежестью обструганного дерева, слышать в распахнутые окна сочное пенье птиц, видеть кирпичные стволы стройных сосен, ощущать в гостях сплошное солнце (день длился 22 часа), радоваться каждой минуте жизни, пребывать в неисчерпаемом энтузиазме, – это ли не великолепие бытия!

Что еще надо?

Ровно ничего, ни капли.

И так чаша изобилия дней, насыщенных пройденными и пролетанными дорогами, переполнена.

На косяке моей библиотечной комнаты висит просаленная, бывалая авиаторская каска, – она одна может немало рассказать, как приехала из Парижа и что повидала, чтобы успокоиться на Каменке, в лесной глуши.

Только о; меня далек покой: кажется – я вчера лишь родился по-настоящему и вот начинаю жить и познавать мудрость новорожденья.

И весь мир представляется таким же юным, новым, начинающим.

И такими же младенцами современности – мои друзья – футуристы, с которыми связь стальной дружбы крепила на вечность будущие встречи и дела.

Чугунно-литейный Давид Бурлюк не переставая со мной переписываться, – держал в полном курсе футуристического возрастающего движенья, ожидал меня к осени в Москву, где теперь «учился» в школе живописи я ваяния, на Мясницкой.

Давид Бурлюк, как корабль на рейде, стоял на посту футуризма и ждал нашего приплытия для активного выхода в бой.

Он писал мне:

Приезжай скорей, чтобы ударить с новой силой «Сарынь на кичку!» Пора. Прибыли и записались новые борцы – Володя Маяковский и А. Крученых. Эти два очень надежные. Особливо Маяковский, который учится в школе живописи вместе со мной. Этот взбалмошный юноша – большой задира, но достаточно остроумен, а иногда сверх. Дитя природы, как ты и мы все. Увидишь. Он жаждет с тобой встретиться и побеседовать об авиации, стихах и прочем футуризме. Находится Маяковский при мне постоянно и начинает писать хорошие стихи. Дикий самородок, горит самоуверенностью. Я внушил ему, что он – молодой Джек Лондон. Очень доволен. Приручил вполне, стал послушным: рвется на пьедестал борьбы. Необходимо скоро действовать. Бурно! Крученых с Хлебниковым на Песочной, у Матюшиных, Петербурге. Там же Бенедикт Лившиц и Коля (Бурлюк). Брат Володя Пензе, учится живописи. Питере гремит Игорь Северянин. Слыхал? Вези «Разина». Торопись. Ждем немедленно. Лети курьерским.

Д. Бурлюк.

Чай футуристов

Пригнал в Москву и прямо – к Давиду.

Бурлюк жил в переулке, около Мясницкой.

Ветром влетел в комнату: всюду картины в беспорядке, пахло свежими красками, на столе – горячий самовар, закуска на бумажках и каравай ситного.

Весело. Аппетитно.

За столом двое – Бурлюк в малиновом жилете и худой, черноватый с «выразительными» глазами юноша, в блестящем цилиндре набекрень, но одет неважнецки.

Встретились шумно, отчаянно и нервно до слез: давно не видались.

Бурлюк басил дьяконски:

– Это и есть Владим Владимыч Маяковский, поэт-футурист, художник и вообще замечательный молодой человек. Мы пьем чай и читаем стихи.

Маяковский мне сначала показался скромным, даже застенчивым, когда Бурлюк перечислял его футуристические способности поэта, но едва он кончил акафист, как юноша вскочил, выпрямился в телеграфный столб и, шагая по комнате, начал бархатным басом читать свои стихи и дальше декламировал тенором, размахивая неуклюже длинными руками:

Простыни вод под брюхом были.

Их рвал на волны белый зуб.

Был вой трубы – как будто лили

Любовь и похоть медью труб.

Прижались лодки в люльках входов

К сосцам железных матерей.

В ушах оглохших пароходов

Горели серьги якорей.

Я, конечно, оценил и любезность, и несомненную одаренность восемнадцатилетнего поэта.

И тут же подметил влиянье учителя – Бурлюка.

Давид смотрел на Маяковского в лорнет с любовной гордостью, перекидывая глаз на меня и гоготал, дрыгая малиновым животом.

Вообще в Бурлюке жило великое качество: находить талантливейших учеников, поэтов и художников, и начинять, заряжать их своими глубокими знаниями подлинного, превосходного новатора-педагога, мастера искусства.

Только Давид Бурлюк умел, сидя за веселым чаем, как бы между прочим, давать незабываемо-важные теоретические, технические, формальные указания, направляя таким незаметным, но верным способом работу

Легко, остро, парадоксально, убедительно лилась речь Бурлюка – отца российского футуризма – об идеях и задачах нашего движения.

Мы отлично сознавали, что футуризм – понятие большой широты, как океан. И мы не должны замыкаться лишь в берегах искусства, отделяя себя от жизни.

– Мы есть люди нового, современного человечества, – говорил Бурлюк, – мы есть провозвестники, голуби из ковчега будущего, и мы обязаны новизной прибытия, ножом наступления вспороть брюхо буржуазии-мещан-обывателей. Мы – революционеры искусства, обязаны втесаться в жизнь улиц и площадей, мы всюду должны нести протест и клич «Сарынь на кичку»! Нашим наслажденьем должно быть отныне – эпатированье буржуазии. Пусть цилиндр Маяковского и наши пестрые одежды будут противны обывателям. Больше издевательства над мещанской сволочью! Мы должны разрисовать свои лица, а в петлицы, вместо роз, вдеть крестьянские, деревянные ложки. В таком виде мы пойдем гулять по Кузнецкому и станем читать стихи в толпе. Нам нечего бояться насмешек идиотов и свирепых морд отцов тихих семейств, за нами стена молодежи, чующей, понимающей искусство молодости, и наш героический пафос носителей нового мироощущения, наш вызов. Со времени первых выступлений в 1909, 10-м годах, вооруженные первой книгой «Садок Судей», выставками и столкновеньями с околоточными старой дребедени, мы теперь выросли, умножились и будем действовать активно, по-футуристически. От нас ждут дела. Пора, друзья, за копья!

Дальнейший чай продолжался в большой аудитории Политехнического музея, где было наше лекционное выступление: Бурлюка, Маяковского, Каменского.

Едва вышли афиши по Москве, возвестившие о нашем вечере, – билеты взяли нарасхват.

На улицах стояли толпы перед афишами и читали: