риконцев. Хха-ха! Кто? Василиск Гнедов? Обязательно! Хотя сегодня «вечер пяти», но Василиск Гнедов будет сверх пяти. До свиданья!
Дайте номер. Борис… Кто перебивает? Что? Какого Суворина? Таких в «Собаке» не бывает. Отцепитесь! Дайте номер. Вера, привези охапку цветов и две дюжины ножей и вилок. Что? Сегодня никаких «фармацевтов». Все занято. Крышка.
Такова энергия Пронина.
В результате пронинской энергии «Собака» была любимым углом поэтов, художников, композиторов, актеров.
Здесь можно было «свободно выражаться», и однажды Маяковский так «выразился» с эстрады, что «фармацевты» запустили в него бутылками.
В смысле сборища деятелей искусства с «Собакой» конкурировал попрежнему «Вена», но тут была чисто-жратвенная тишина.
И люди в «Вене», – более солидные, спокойные, постоянные: Куприн, Арцыбашев, Аверченко, Муйжель, Лазаревский, Дмитрий Цензор, Сергей Городецкий, Щебуев, Алексей Толстой, П. Щеголев, Анатолий Каменский, В. Регинин, Осип Дымов, Рославлев, П. Потемкин, Архипов, В. Воинов, В. Князев, Чириков, Рышков, Агнивцев, Василевский-не-буква, Боцяновский, Е. Венский, Свирский.
Хозяин «Вены» И. С. Соколов кормил, как «женский монастырь не кормит архиереев» – это из стихов Куприна, посвященных «Вене» и висящих на стене ресторана.
Вообще при «Вене» образовался целый музей подобных экспромтов литераторов и художников.
И все эти ресторанные вольности висели на бывалых стенах «Вены».
Такие художники как Бродский, Зарубин, С. Колесников, Любимов, Сварог, Радаков, Жуковский, Кравченко, делали для «Вены» наброски.
По случаю десятилетнего юбилея «Весны» этот знаменитый ресторан выпустил даже литературно-художественный сборник, где Куприн написал хозяину Соколову:
«Милый Иван Сергеевич!
Великий персидский поэт Гафиз однажды сказал:
Льву – пустыня,
Орлу – воздух,
Гафизу – духан.
К этой мимолетной, но однако полной большого смысла шуточке мне нечего прибавить, кроме благодарности вам за радушное гостеприимство, за внимание к нам, литературным бездомникам и, в душе, всегда бродягам, за снисходительное отношение к нашим шалостям».
Истинно сказано: «литературные бездомники» встречались только в «Вене» да в «Собаке».
Радовались и этому «ресторанному объединению» вечных «бродяг в душе», ибо такая венско-собачья жизнь была, когда все мы, разрозненные одиночки, не знали куда сунуться, чтобы сообща застольно «отвести душу».
Так «бродячими собаками» и скитались, не ведая своего товарищеского двора, где могли бы поговорить о своих профессиональных интересах без участия обязательных бутылок.
Правда, Хлебников носился с мыслью, что настало время организовать «правительство председателей земного шара» и в первую голову построить дворец для поэтов, но это было лишь фантастическое утешение «бездомных бродяг».
И пока-что мы бродили по гостям.
То собирались у Валентины Ходасевич, то у Бориса Григорьева, то у Кульбина, то у Евреинова, у Н. А. Тэффи.
Ездили в Царское Село к Гумилеву и Анне Ахматовой.
Бывали у Алексея Ремизова, где встречали: Евгения Замятина, М. Пришвина, А. Н. Толстого, Иванова Разумника, Чапыгина.
Ужинали «со стихами» у Федора Сологуба, где читали: А. Блок, М. Кузмин, Вяч. Иванов, Гумилев, Городецкий, Сологуб, Андрей Белый.
Но, признаться, все они декламировали неважнецки: с каким-то мистико-ритмическим завыванием на концах строк – эта однообразная манера чтения была в то время «модой» тоски жизни… в этих кругах.
Мы-то, зычные ребята, читали, т.-е. таранили словами совсем по-иному, как атлеты тяжелого веса.
И никакой «тоски жизни» мы не чувствовали, а просто ликовали за счет будущего, веруя в «перспективу великолепных возможностей».
Не один из нас не был пессимистом: мы жили энтузиазмом без берегов, мы шли от мощи здоровья, от сознания своих свободных убеждений, мы искренно верили в «ниспровержение существующего строя».
И мы были легки и перелетны на подъем, как птицы: из города в город перелетали со скоростью почтовых голубей.
И всюду не зря: читали лекции, стихи, диспутировали, будоражили «мирное население», печатали сборники.
В очередь, например, выпустили новый сборник «Весеннее контрагентство муз», где кроме стихов появились ноты новой музыки композитора Николая Рославца.
Где Николай Асеев писал о войне:
Пядь за пядью все реже, реже там
Встают, шатаясь, озябшие кости,
Кричат: вы, горы, зажатые скрежетом
Зубов железных – на нас не бросьте.
Где Борис Пастернак видел Москву такой:
Она гремит, как только кандалы
Греметь умеют шагом арестанта,
Она гремит, и под прикрытьем мглы
Уходит к подгородным полустанкам.
Сумерки сгущались, обагренные кровавым заревом заката старой России.
Кому-то от этого было плохо, кому-то очень хорошо.
А мне совсем распрекрасно: мигом я перелетел в уральскую рощу летней Каменки, раскинул лыковый шатер на берегу Сылвы и, покуривая, посиживая с удилищем, подумывая о происходящем, стал ожидать лучших дней.
Барометр моих предчувствий поднимался к совершенно ясной погоде.
Пока мне хотелось немногого: осенью 1915 года напечатать роман «Степан Разин» потому, что эта беременность, во-первых, натяготила живот, а во-вторых, мое опытное чутье предвосхищало соответствующую конъюнктуру для подобных затей.
Только теперь, при всеобщей ощетиненности военной России, когда с одной стороны раздувался невероятный патриотизм «за царя и отечество», а с другой – шла явная раскачка умов и сердец в сторону возрастающих «вольностей» (я уж не говорю о широком росте подпольной политической агитации среди рабочих и солдат), теперь мне стало ясно, что появление на свет «Степана Разина» обеспечено временем.
Время работало в пользу революции.
Даже футуризм – это «страшное» движение – получил все права гражданства, и отныне футуристы считались «признанными пророками».
А раз так – в отступлениях романа «Разина» я еще острее подчеркнул «поэтические» предчувствия неизбежности именно пролетарской, «сермяжной» революции.
В этом – суть «Разина» как символа великого бунта крепостной голытьбы.
В этом – смысл работы: подсказать каждому рабочему или крестьянину, что их любимый герой-атаман Степан Тимофеевич жив и живет во всяком, кто бьется за волю и землю, кто обижен фабрикантами и помещиками.
О, будь иное время – я сделал бы книгу по-иному, по-настоящему, как надо, а то, сгорая нестерпимым желанием скорей выпустить труд, мне пришлось (по условиям цензуры) сработать роман в чересчур «русском духе» относительной приемлемости.
Кстати, следует иметь в виду и то обстоятельство, что в «русской истории», как известно, Степан Разин подавался в качестве злодея-разбойника.
И, значит, тем менее надежд было у меня увидеть «Разина» напечатанным.
Однако, я закончил книгу вполне, как закончил целый ряд новых вещей.
В конце лета получил петроградский журнал Ховина «Очарованный странник», где в первый раз в жизни в статье «Василий Каменский» критик Борис Гусман отнесся ко мне по-человечески трогательно, чем и удивил: вот до какой степени я не был избалован благожелательностью критиков.
«Судьба русской литературы»
Лето на Каменке кончилось, как обычно, сплошной охотой.
В Москву приехал с таежными глазами, с черноземными силами, с литературней добычей, с разинскими думами.
Посмотрел вокруг – противно: Москва – не Москва, а лагерь военный.
Так бы и рявкнул:
– К чорту войну!
Давид Бурлюк обрадовался:
– Издавай «Разина». Пора подходящая. Действуй. Пахнет растерянностью. Цензура слабеет. Дышать легче.
И пока-что мы выпустили «Четыре птицы» – Бурлюк, Золотухин, Каменский, Хлебников.
Золотухин – из второго поколения футуризма, как и Давид Виленский, Григорий Летников, Дмитрий Петровский, С. Вермель.
С помощью Золотухина я нажал на издание «Разина» и вот в ноябре 1915 года, с грехом пополам (цензура много «острого» выкинула), роман, наконец, вышел в счастливый час: книгу встретили восторженно.
В три недели весь «Разин» разошелся.
Но повторить издание цензура не позволила, т. к. суворинская газета «Новое Время» и другие черносотенные газеты требовали для автора «Разина» участи атамана на лобном месте.
Это окончательно разожгло успех.
Я и теперь думаю, что не себе обязан этому громадному успеху, а черному, тяжкому времени царизма, когда каждый проблеск мысли расценивался преувеличенно высоко.
А «Разин» смело предсказывал неизбежность близкой революции, – в этом и была суть удачи автора.
Ватага футуристов не зря появилась на крутых берегах в дни тюремной действительности.
Нас – «разбойников» – строго судили и жестоко гнали, но мы упорно сделали свое дело, чего и другим желаем.
Отныне футуризм как бы завершил групповую орбиту.
Мы вступили в новую фазу вполне самостоятельного монументального мастерства: теперь каждый из нас делал отдельные книги, независимо выступал с лекциями-стихами., печатался, где хотел.
Наш энтузиазм не остывал.
И поэтому наши «мускулы действий» крепли для работы дальше.
Из Москвы я уехал в Петроград на свиданье с Маяковским и Хлебниковым.
И, конечно, сразу же очутился на штабной квартире петроградского футуризма у Осипа и Лили Бриков, где постоянно собирались: Маяковский, Хлебников, Шкловский, Рюрик Ивнев, Ховин, Эльза Триоле.
Осип Брик – наш новый друг – играл роль энергичного теоретика футуризма, превосходно писал о наших достижениях, возносил Маяковского и напечатал его «Флейту позвоночника» и «Облако в штанах».
Бывать в штабе у Бриков – стало делом культуры и удовольствия.
Здесь мы читали новые вещи, обсуждали текущие затеи, возмущались военной чертовщиной, ждали революцию.