Путь энтузиаста — страница 29 из 33

Виктор Шкловский – этот начиненный снаряд – разрывался парадоксальностью, острыми мыслями об искусстве, проявлял крупные способности критика новой формации.

Лично для меня Шкловский был примечателен тем, что, прослушав мои вещи, говорил комплименты, собирался обязательно написать обо мне и до сих пор не устает собираться..

И такой же компактный снаряд, как Осип Брик.

Недаром этих двух очень боялся Хлебников и, по дороге от Бриков, говорил мне:

– Я больше к ним не пойду.

– Почему?

– Боюсь.

– Чего?

– Вообще… у них жестокие зубы.

Но Хлебников приходил, читал стихи и загадочно посматривал на зубы Брика и Шкловского.

Как известно, Хлебников был одержим математикой или цифроманией, мы в этом ничего не понимали.

Поэтому Брик однажды созвал ученых математиков к себе, и Хлебников прочитал доклад «о колебательны-; волнах 317-ти».

По Хлебникову число «317» было законом колебательного движения государств, и народов, и событий, и войн, и толп, и даже отдельных душ, и отдельных поступков.

Хлебников доказывал математикам (у Брика) о связи между скоростью света и скоростями земли солнечного мира, о связи, заслуживающей имени «бумеранга в Ньютона».

После хлебниковских уравнении выходило, что площадь прямоугольника, одна сторона которого равна радиусу земли, а другая – пути, проходимому светом в течение года, равна площади, описываемой прямой, соединяющей солнце и землю в течение 317-ти дней.

Переходя затем к волнениям отдельных душ, поэт-математик доказывал, что жизнь Пушкина дает примеры колебательных волн через 317 дней.

Например, свадьба Пушкина состоялась на 317-й день, после помолвки с Гончаровой.

Смелость хлебниковских уравнений в отношении «закона души одного человека» привела ученых в состояние «опасного психо-момента» и ушли с несомненным «бумерангом» в головах.

Ибо никак – не могли связать уравнения опытных наук со свадьбой Пушкина.

Только один из профессоров, надевая галоши, молвил:

– А все-таки это гениально.

Вскоре после «вечера математики» Маяковский-Брик выпустили журнал «Взял», где Хлебников и напечатал свой бумеранг в Ньютона.

Маяковский заявил во «Взяле»:

– Сегодня все футуристы. Народ – футурист. Футуризм мертвой хваткой взял Россию. Да, футуризм умер, как особенная группа, но во всех вас он разлит наводнением. Первую часть нашей программы разрушения мы считаем завершенной. Голос футуризма вчера еще мягкий от мечтательности – сегодня выльется в медь проповеди.

Энтузиазм получал новые подкрепления, хотелось двигать горами, хотелось по-разински ахнуть кистенем по башке николаевской России, хотелось скорей приблизить шаги революции.

И эти шаги ощущались всеми, кто понимал все вокруг совершающееся.

События тучами на горизонте множились, росли, сгущались.

Искусство омертвело.

Весь мир был занят спешным самоубийством и стоял по-колено в крови.

Фокус общественности сосредоточился на Государственной Думе, где занимались поэтической критикой царского правительства, где попрежнему «героем дня» являлся Пуришкевич, синтезируя в себе Ивана Сусанина, Минина и Пожарского.

Деятели искусства поголовно спасались от войны всяческими изворотами: ни один из нас не сочувствовал мировому самоубийству.

Однако, очередь «ратного ополчения» доходила до меня.

Сначала я уехал в Москву.

Тут мы издали толстый журнал «Московские мастера» с красочными репродукциями.

Но это не спасало от фронта.

Я угнал в Крым, мечтая о миролюбивой Персии.

Жил «на всякий случай» в Новом Симеизе.

Жил с «футуристом жизни» – Гольцшмидтом, который тоже «спасался».

Мы читали лекции в Ялте, Алупке, Симеизе, бродили по горам, подыскивая «отступление», купались, как дельфины.

Превосходный спортсмен, Гольдшмидт плавал акулой и кричал:

– Попробуй мобилизуй! Немедленно уплыву в Трапезунд. Не признаю войны!

«Футурист жизни», как он называл себя, действительно был способен пуститься в «дальнее плавание», лишь бы его не забрили в солдаты.

Словом, мы не унывали.

Перед каждой лекцией ялтинский полицеймейстер Бузе вызывал меня в полицию и брал подписку, что стихов о «Разине» читать не буду.

Но я читал «по требованию публики», и лекции запретили.

В Алупке тогда жили – Алиса Коонен и А. Я. Таиров.

В Ялте – композитор Ребиков.

В Ялте нередко гостил я на даче А. Чехова, у его сестры – Марии Павловны.

У Чехова постоянно собиралась молодежь, и мы за чайным столом с пирогами (пироги стряпались какие любил Чехов) читали, пели, веселились.

В чеховском вишневом саду распевали стихи.

Мое «пребывание на курорте» кончилось тем, что однажды меня вызвали в полицию, показали свежий номер «Нового Времени», где было напечатано, что «автору „Стеньки Разина“ не место проживать рядом с Ливадией» (царским двором), и мне «предложили» убраться.

Пришлось переменить курорт.

Мы с Гольцшмидтом переехали в Кисловодск, где занялись лекционными выступлениями.

Но здесь выступать стало жутковато: Кисловодск был переполнен военщиной, и к нам постоянно приставали офицеры, – почему мы не на войне?

А у нас, на беду, и вид был самый что ни на есть – гвардейский, с ядреным мясом для пушек.

Да только это нас никак не устраивало.

Едва изворачивались, но все-таки вывертывались: наши годы здесь, на северном Кавказе, уже считались мобилизованными.

Именно – здесь.

Но мы себя «здешними» не считали и в этом смысле вообще были «нездешними».

Один коварный случай чуть не подвел нас под солдатский станок.

Дело в том, что атлет Гольцшмидт читал в Железноводске лекцию «Солнечные радости тела» (физкультура).

И, как обычно, после лекции проделывал опыт концентрации силы: он ловким ударом честно разбивал об свою голову несколько толстых досок.

Этим экспериментом заинтересовалась группа подвыпивших офицеров.

Офицерская компания явилась за кулисы к Гольцшмидту и потребовала показать еще не расколотые об голову доски.

Гольцшмидт показал.

А офицеры почему-то решили, что доски предварительно склеены, что это «обман».

Обиженный Гольцшмидт резонно ответил:

– Раз вы не верите – попробуйте об свою голову.

Один из офицеров принял «вызов», желая, очевидно, осрамить Гольцшмидта.

Офицер сел на стул, взялся за края доски, раскачал, и со всего маху дернул плашмя по своей лысой башке.

И, выпучив глаза, повалился на пол.

После столь неудачной офицерской «пробы», предвидя скандал, мы предпочли ретироваться.

И, действительно, сейчас же распространились слухи, что футуристы избили доской по голове какого-то офицера.

Мы переехали на третий «курорт» – в Тифлис, где и утвердились благополучно.

Старая Россия разваливалась вдрызг.

Об этом писали, говорили открыто.

Все жили подъемом, весело жили.

После ряда выступлений, я издал здесь книгу стихов «Девушки босиком».

Молодой тифлисский критик Борис Корнеев с неожиданной смелостью напечатал несколько статей, раскрыв революционно-политическое кредо русского футуризма.

За почином Бориса Корнеева пошли и другие критики восхвалять футуристов, как «могучих поэтов-борцов современности», как закаленных энтузиастов из «свободной страны будущего».

В солнцедатном Тифлисе в смысле газетных встреч и густых выступлений жилось превосходно.

Здесь по-настоящему любили поэтов и так кахетински принимали, что голова ходила лезгинкой.

Ого! Грузины умеют чтить поэзию!

Недаром в Грузии много своих поэтов.

Как раз тогда блестяще шумела грузинская группа поэтов-новаторов под именем «Голубые роги», это: Робакидзе, Яшвили. Табидзе, Гаприндашвили, Гришашвили.

А у армян был свой футурист – Кара-Дарвиш.

И мы, поэты, жили в тесной дружбе.

Неожиданно в Тифлис приехал Куприн прочитать лекцию «Судьба русской литературы».

Я был изумлен: Куприн никогда не читал лекций, никогда не гастролировал.

Но в первую же минуту нашей приятельской встречи Куприн объяснил:

– Ты удивлен? А удивительного ничего: в Петрограде не продают ни капли вина. Запрещено. А тут мы разговеемся и спляшем лезгинку. Сначала пойдем в цирк на «французскую борьбу» к нашему волжскому бурлаку-богатырю Ивану Заикину, а оттуда втроем в духан.

– А как же насчет лекции «Судьба русской литературы»?

– Ну, в этом виноват мой антрепренер Долидзе. Я ему говорил, что не умею читать лекций. Впрочем, как нибудь справимся. Начну со встреч с Толстым, Чеховым, Горьким и кончу футуристами.

Поехали в цирк.

Куприн купил бурдюк вина и, после «парада всемирнего чемпиона», поднес при публике Ивану Заикину.

Куприна и меня выбрали в «жюри» по наблюдению за борьбой, а. предварительно мы «приложились» к бурдюку.

За столом «жюри» Куприн шептал мне:

– Судьба русской литературы очень загадочна… Что я буду читать? Не знаю. Если сказать, что в Петрограде ждут революцию – меня арестуют. Чорт его знает, что вообще происходит в России. Николай, говорят, пьянствует с горя: скоро ему крышка, честное слово.

Борьба кончилась, и мы втроем покатили в духан.

Там – «в родной атмосфере» разговевшийся Куприн и бывший саратовский крючник, а ныне «чемпион мира» – Заикин, гак разгулялись широко, что духан «Симпатия» извергался вулканическим пиром: все столы соединились в один, все горели в речах, в лезгинке, в «сазандари».

Грузины стреляли в потолок.

«Судьба русской литературы» пировала бесшабашно.

За день до лекции, в три часа ночи, мы с Куприным шли по Михайловской улице и вдруг слышим: из подвального этажа доносится монотонное церковное чтение.

– Это читают по покойнику. Пойдем проститься, – сказал Куприн и шмыгнул в подвал.

Я – за ним.

Постучали. Впустили.

На столе лежала покойница-старушка.

Около со свечой читала монашка.

Куприн подошел – к покойнице, поцеловал ее в лоб и тихим голосом произнес речь: