– Прости, дорогая сестра, нас, несчастных бродяг, русских писателей, шляющихся по ночам нашей бездомной действительности. Не суди нас, бесправных и потерянных. Ты кончила жизнь в бедном подвале. Ну, что ж? Не лучше кончим и мы. одинокие скитальцы, по дорогам литературным, по дорогам загадочным. Что нас ждет? Не все ли равно. В жестокое время крови мы об этом не думаем. У каждого свой короткий путь, и все мы бродим вразброд, но путь к смерти –.один и на этом пути мы встретимся. Прости.
На улице Куприн продолжал свои мысли:
– Ну, ладно… Ну, мы – именитые писатели, а она – старушка из подвала. Но по существу разницы, брат, никакой. Все на свете очень условно. Когда я был в Ясной Поляне у Толстого – меня поразил великий старик мужицкой простотой обыкновенного человека земли. Ах, как он говорил о жизни и смерти. Нет, этого нам не передать. Мы не такие, мы не умеем быть такими. Мы заняты художественной литературой и – думаем, что это очень важно… Скучно, брат, очень скучно так думать… Не мудро..
На другой вечер состоялась лекция «Судьба русской литературы».
В переполненный зал консерватории Куприн явился в «большом тумане».
Сперва публика встретила знаменитого писателя пламенно-приветственно.
Лектор начал с заявления:
– Вы пришли слушать серьезную лекцию, но я лекций никогда не читал. Это не моя специальность Я могу только рассказать попросту. Прошу не взыскать… Как умею… Но никакой лекции не ждите, лекции не будет…
В зале произошло смятение.
Кто-то крикнул:
– А «судьба русской литературы»?
– А на афише…
– Вас интересует, – мутно смотрел на публику Куприн, – судьба? Но судьба совсем не в лекции. Вот в первом ряду сидит мой друг – Вася Каменский, он может читать лекции, а я не могу.
Раздался смех и шум. Кричали:
– Безобразие!
– Вот так судьба!
Я обратился к публике:
– Никакого безобразия нет. Поймите, что Александр Иванович желает рассказать именно о «Судьбе русской литературы», но не в форме научной лекции, а в плане беседы… Это интереснее сухой лекции.
Но Куприн разобиделся за крики «безобразие» и заявил:
– Кому не нравится – тот может получить билеты обратно и вернуться домой спать.
Тут поднялся переполох: часть публики сорвалась с мест и бросилась к кассе.
Часть осталась.
Куприн тяжело вздохнул:
– Вот в том и судьба литературы, что она мало кому понятна. В разные времена ее разумели по-разному. Толстой, например, отказался от художественной литературы, а Толстой был мудрец. В наши смутные дни эта судьба стала жалкой, несчастной… Никто не знает, что произойдет завтра… И вся судьба переменится… Придет другая жизнь… Вы понимаете – не могу говорить… Нельзя… Я лучше расскажу о своей встрече с Толстым.
И Куприн блестяще начал рассказывать о поездке к Толстому, но когда дошел до описания толстовских собак, из публики загалдели:
– При чем тут собаки! Довольно!
– Как при чем, – удивился Куприн, – да собаки – изумительные друзья человека. Разве можно не любить собак, этих прекрасных животных.
Тогда с негодованием и фырканьем поднялась еще часть публики и ушла с руганью.
Грустными, татарскими глазами посмотрел Куприн вслед уходящим:
– Нет ничего не выходит. Я попробую вам, немногим, прочитать какой-нибудь свой рассказ.
И автор приступил к чтению «Изумруда».
Однако, после первой страницы, оставшаяся часть слушателей стала с шумом расходиться.
В результате около Куприна остались «чемпионы мира» – Заикин да я.
Так кончилась «судьба русской литературы».
Во всяком случае, апофеоз «судьбы» явился для Куприна убедительным поводом «завить горе веревочкой» в ближайшем духане «Грустный орел».
Александр Иваныч не унывал:
– В духане куда лучше. И публика тут никакими «судьбами» не интересуется. Очень приятно, тепло и весело.
Через день Куприн уехал в Петроград с тремя бурдюками кахетинского.
Февральская революция
Внешние и внутренние события стремительно толкали Россию на путь революции.
Не было человека вокруг, кто бы сомневался в скорой неизбежности государственного переворота.
Романовский престол висел на ниточке.
А потому жилось празднично-весело.
Хотя мои годы были давно угнаны на фронты, но теперь я чувствовал себя само-демобилизованным, ибо пользовался «именем» и ничего не боялся.
Побывал с лекциями-стихами (всюду базировался на «Разине», как революционной пропаганде, и открыто нажимал на политическое кредо футуризма) в Кутаисе, Батуме, Поти, Сочи, Новороссийске, Сухуме.
Полиция придиралась упорно, но я спокойно показывал роман «Разина», вызывая немалое удивление вооруженных архангелов общественного спокойствия.
Отчитался в Екатеринодаре, Армавире.
На армавирское выступление неожиданно явился Евреинов, – он проезжал в Сухум из Петрограда.
От Евреинова и услышал, что вот-вот в Петрограде разразится революция.
Я поспешил в Ростов.
В ростовской гостинице полицейская облава потребовала паспорт и «отношение к воинской повинности».
Но, в виду моего отрицательного отношения к тому и другому, я заявил, что документы «потерял» и гордо показал свои афиши.
Афиши не убедили полицию, и меня поперли к градоначальнику, всунув прямо в кабинет.
Его превосходительство сидело за столом в крайне опечаленном, расстроенном виде и тихо спросило:
– Что вам угодно?
Я сообщил о случившемся несчастии с документами и развернул афиши, обратившись с просьбой разрешить мне лекцию в Ростове.
Градоначальник, не читая афиши, подписал: «разрешаю».
В этот момент ввалился полицеймейстер:
– Ваше превосходительство, все арестные помещения переполнены дезертирами. Прибывают новые партии – куда их деть, положительно не знаю. Дезертирская наглость дошла до того, что в самом полицейском управлении мы арестовали сейчас 16 человек.
В ответ гродоначальник молча протянул полицеймейстеру три больших телеграммы.
Я не уходил: надо было добиться другого разрешения – проживать в гостинице без документов.
Полицейместер, пробежав телеграммы, беспомощно, остолбенело опустился в кресло, сразу побледнев.
Тут я понял, что «дело неладно», что, очевидно, произошли важные события.
Градоначальник, не обращая внимания на мое «постороннее» присутствие, тихо сказал:
– Если это разрешить напечатать «Приазовскому краю» – чорт знает что завтра здесь произойдет. Положение катастрофическое. Беда.
Полицеймейстер достал большой белый, надушенный платок и приложил ко лбу:
– Да… ужас…
В кабинете запахло духами.
Я смотрел на огромный портрет Николая, в толстой золотой раме, и думал: вот и довисел.
А сам от радости «спасенья» встать не мог с кресла.
– Но с другой стороны, – замогильно продолжал градоначальник, – это совершившийся факт… Газета не выходит второй день, и там все знают о положении… Телеграф в руках Государственной Думы. Мы совершенно бессильны… Конец…
Не помня себя, я выбежал вскочил на извозчика и помчался в редакцию «Приазовского края».
Около редакции стояла толпа.
Я влетел по лестнице: в редакции не работали, стояли в возбуждении, весело покуривая.
Здесь и узнал из необнародованных, задержанных телеграммах о «совершившемся факте» февральской революции.
При мне же, через полчаса, от градоначальника было получено разрешение напечатать все телеграммы о событиях в Петрограде.
О, что тут делалось – невообразимо: все давай жать руки друг другу и целоваться.
Газету выпустили кратким «экстренным выпуском».
Листы газетные разлетались по улице, как снег в метель.
Народ высыпал на улицы.
На заборах, на домах, на телеграфных столбах появились свеже-наклеенные листовки большевиков, меньшевиков, эсеров, анархистов.
С пением марсельезы, с красными флагами пришли в центр рабочие массы.
Ораторов подымали на руки.
Огненные речи жгли до слез.
Я тоже говорил до хрипоты, говорил в разных пунктах и в одном месте, во время речи, заметил: на углу в толпе, в штатском черном мерлушковом пальто, стоял и слушал знакомый – это градоначальник.
Футуристическую лекцию, объявленную в театре, я заменил революционным митингом.
Так было и в Новочеркасске, на родине Степана Тимофеевича Разина, где я первый организовал, вместо назначенной лекции, митинг.
Здесь слова и стихи о Разине принимались взрывами энтузиазма.
Один из казаков-ораторов требовал повесить мой портрет почему-то в «зале судебных установлений».
Это предложение приняли единогласно, но исполнили или нет – неизвестно.
Я уехал в Харьков. И там устроил в оперном театре «митинг революционного футуризма».
26 марта в Москве, в театре «Эрмитажа» организовал «Первый республиканский вечер искусств», где выступали, кроме меня: Бурлюк, Маяковский, Василиск Гнедов, Рославец, Лентулов, Жорж Якулов, Татлин, Малевич.
Все говорили о необходимости вынести мастерство на улицу, даль искусство массам трудящихся, ибо эти демократические задания всегда входили в программу футуризма.
Во славу вершинных горений
Действуй подвижником
На людской арене,
Если поэт умен – мости
Словом,
Как булыжником,
Улицу великой современности.
И опять, как всегда и везде, наша аудитория наполнилась бурной молодежью.
Крепость неизменных сердец преданной армии по-прежнему шла за нами и не было пределов ее возрастанью.
Теперь, когда мы «освободились» и раскрыли свои левые политические убеждения, молодежь бушевала вокруг нас еще гуще, спаяннее, раздольнее.
Однако этой «армии юности» было нам недостаточно.
Мы еще не испытали сил, по причинам полицейского запрета, среди рабочих.
С этой целью я уехал из Москвы на Урал, в Невьянские и Нижне-Тагильские заводы, где и выступил с широким приемом.
Рабочие никогда не видали «в живых» писателя, и поэтому горячее внимание ко мне удвоилось.