Дядя Ваня найдёт место, забьет ивовый заездок, опустит прикорм – пареный овес, смешанный с творогом и отрубями – и на берег, чтобы к утренней заре рыба прикормилась.
И уложить нас спать, приляжет сам, а чуть засветает – он засуетится, зашепчет, весь преобразится, заготовит удилища, и мы тихонько на лодке станем на заездок.
Начинается уженье.
Шопотом, движеньями, мимикой, глазами дядя Ваня рассказывает нам чарующую поэму рыбной ловли.
Заревая тишь, солнцевсход, аметистовые туманы над Камой, струистое пенье птиц в кустах, булькающие всплавы рыбы, водяные звуки, где-то со скрипом проплывающие плоты, гулкое хлопанье далеких пароходских колёс, свистки, наша лодка и мы, как птенцы в гнезде, и мы, рыбаки, среди этой сказки.
Кама блестит, будто маслом намазана.
И с нами дядя Ваня, в рыжей бороде которого золотится солнце, а в руках серебрится пойманная рыба.
Впрочем, и наши руки в серебрянкой чешуе от язёнков и головлей, – это тем более замечательно до головокружения.
Дядя Ваня неустанно учит, натаскивает, как ловчее ловить, и мы жадно слушаем, следим, учимся, горячимся.
И почти ревем, когда рыба срывается.
Но вот клев уменьшается, спадает, и мы едем восвояси.
А через неделю опять пристаем:
– Дядя Ваня, поедем на рыбалку в ночную.
И опять праздник.
Главным, незабываемым праздником для меня был день, когда дядя Ваня в первый раз взял меня на охоту за рябчиками.
Первая охота затмила, залила бурной радостью все вокруг, – так бы и остаться в дивном лесу зачарованным.
О, с какой гордостью вернулся с охоты я, преисполненный сознанья, что, значит, вырос и теперь могу стать охотником, могу ходить в лес и стрелять, могу добывать пищу.
Кама
По-настоящему серьезно я возлюбил волшебницу Каму после того, когда тонул в ней шестой раз: едва из-под плотов вытащил меня за волосы рыбак.
Обсушиваясь у костра в качестве бывшего утопленника (чтобы об этом не узнали дома ни-ни-ни, а то прощай рисковое рыбатство), я призадумался и решил, что Кама – вещь непостижимо-чудесная, таинственная, многорыбная, богатейшая великая река, которая не выносит шалостей и стало быть надо глубоко уважать ее торжественное теченье.
Вот с этой поры всю силу любви отдал Каме и так горячо сдружился с ней, что дороже Камы ничего не было у меня на свете.
Как бурный приток, я втекал в ее воды и это стало теченьем счастья.
Это наполнило берега моей жизни несказанным величием бодрости и слияньем с миром окружающим.
Да! Не знаю: быть может я вырос настолько, что за спиной, как окрепший голубь, крылья почуял, но Кама вот вдруг воротами распахнулась и тут понял всю неисчерпаемую ее щедрость и призывающие объятья.
Это Кама, у ночного костра за чайником, рассказывала мне, начинающему смешному рыбаку, удивительную повесть о том, что Пушкин и Колумб, Гоголь и Эдиссон, Некрасов и Гарибальди в свое время были такими же, как я, мальчиками, но выросли, много учились, много знали, много работали, много боролись и вот сумели стать великими.
В те малые годы я достаточно знал об этих великих, с раскалённой жадностью упивался книгами, заучивал наизусть Пушкина, Лермонтова, Некрасова (до всех и до всего доходил сам головой, т. к. никто ничему меня не учил и никто ни капли мной не занимался), читал с удовольствием вслух матросам стихи, смешил всех своей будоражной энергией, нелепыми фантазиями, дикими, будто ветер шальной, порывами в неизвестность.
И, главное, никогда не обижался, если меня совершенно не понимали и моих изобретений не ценили.
За всё свое детство и юность я не помню единого случая, чтобы меня за что либо, хотя бы нечаянно, похвалили.
Я же изо всех сил старался для всех сделать, выдумать что-нибудь приятное, удивляющее, но увы..
Сиротство обрекло на полное одиночество.
Всегда я стоял, как отодвинутый стул, в стороне.
Однако, это сиротское положение не мешало мне видеть с иного берега жизнь и быть затейником в веселых играх на широком дворе, на пристани, на раздольной Каме.
Ах, эта Кама!
Единственная, как солнце, любимая река, мою мать заменившая, она светила, грела, утешала, призывала, дарила, забавляла, катала, волновала, купала, учила.
И маленькому сыну своему обещала гуще прибавить крепких, здоровых, привольных дней, чтобы вырос он ядрёным, толковым парнем.
Увидел корабли
Напролет всю ночь на пристани выла собака.
Говорили – не к добру это.
В эту ночь мы за Камой рыбачили.
Не везло: дул северный ветер, рыба не клевала.
Вернулись домой, слышим плач: больной дядя Гриша, мой воспитатель, умер.
Собрался народ, матросы, служащие пристани, все молча хлопочут, потом священники, панихиды, ладан, слезы, похороны.
И как-то разом изменилась жизнь.
Со стороны одной – печаль, жалко дядю Гришу, а с другой – радость освобожденья.
Путь самостоятельности.
Юношеский возраст, ощущенье силы, выпирающая энергия, действующая воля, радужные переливы разума, большая начитанность, – всё это призывало отныне изменить жизнь так, как этого давно хотелось.
Кстати – хамские хозяева – миллионеры Любимовы за то, что дядя Гриша честно прослужил им слишком тридцать лет, оставили семью Трущовых не только без средств, но предложили освободить дом – выметайся и только.
Мне пришлось оставить дальнейшее учение и я поступил, нужды ради, на службу в главную бухгалтерию пермской железной дороги.
Было нестерпимо больно расставаться с Камой, пристанью, пароходами, баржами, лодками, канатами, якорями, плотами, лабазами, товарами, горой, сеновалом, рыбами.
Не верилось, что мы покидаем насиженный дом-гнездо, где бытовало прибрежное детство, где мы росли вместе с ёлками, пихтами, тополями, травой.
Где я тайно писал стихи, где мечтал у окна, взирая на камское раздолье, где читал с упоеньем последнее время Майн-Вида, Жюль-Верна, Купера, Сервантеса, Пржевальского.
Где оставил друзей – матросов, грузчиков, водоливов, капитанов.
Где с горячей страстностью рыбачил.
Где ловил певчих птиц.
Где зимовал, летовал.
И вот всё это – неисчислимое, незабываемое, неувядаемое, радостное и горестное – прощай!
Прощай навеки.
Пришла новая полоса жизни: мы переехали в город, мы теперь стали городскими, уличными, мелко-квартирными, обиженными, покрытыми пылью мостовых.
Некоторые сослуживцы меня стали звать – Василий Васильевич.
Я стал личностью, почти взрослым человеком, к которому серьёзно обращаются люди с бородами.
Мне отвели стол, бумаги, счеты, мне как всем 20-го платят жалованье.
Я стал ходить с бумагами по коридорам управления, чтобы брать нужные справки в разных отделах.
Словом стал конторщиком, каких много.
Серую, ученическую форму сменил на черную тужурку, старался казаться взрослым, серьезным.
В управлении дороги служили барышни, и я стал заглядываться на блондинок, знакомиться и краснеть при разговорах.
Из железнодорожной библиотеки брал книги, читал запоем.
Мечтал сделаться писателем.
Написал несколько рассказов из жизни маленьких, как я, сослуживцев.
В то время в Перми выходила газета «Пермский край», руководимая известным у нас марксистом В. Н. Трапезниковым.
И вот однажды с невероятным волнением и двумя рассказами я пришел в редакцию.
Меня встретили заботливо, рассказы не взяли, но предложили написать статью о каких нибудь непорядках в учреждениях города.
Я обследовал большую народную столовую на базаре, написал.
Через день моя статья «В народной столовой» появилась в газете.
Я сиял краше солнца и без конца перечитывал свое произведенье в печатном виде.
Подписался – «Посетительский».
И дальше давал разоблачительные статьи, но, по совету редакции, никому о сотрудничестве в «Пермском крае» не говорил, т. к. газета считалась крамольной и меня могли выгнать со службы.
Мне очень нравилась моя роль таинственного шестнадцатилетнего журналиста.
На лето многие железнодорожники переселились на дачу – в деревню Васильевку, около Перми, и я переехал туда же.
Здесь, на даче, близко познакомился с известными тогда политическими деятелями: П. А. Матвеевым, Засулич, Каменевым, Бусыгиным, Федоровой – все они служили тоже на железной дороге.
Мы организовали одну семью-коммуну, устроили общую столовку, стали издавать рукописную газету, основали в Васильевке театр, в котором я стал играть большие роли, т. к. перед этим всю зиму ходил на драму в Перми и присмотрелся к этому искусству.
Здесь же в деревне, в семье Матвеевых-марксистов, происходили постоянные политические собранья, где меня и просветили по этой части.
Собравшиеся превосходно пели революционные песни и студенческие.
Все жили дружно, весело, энергично и все умели по детски радоваться на полянах, на берегу Чусовой, у костров, в лесу.
И надо сказать – все были довольно плохими служаками, а я так просто умирал с тоски на службе – вот до чего скучно было.
Только на часы и поглядывал: когда наконец можно будет бежать домой – ведь там ждут недочитанные книги, недописанные статьи, стихи, рассказы.
О, я упорно готовился быть писателем.
Да только чуял, что не хватает знаний, опыта, наблюдений и главное путешествий.
И мне повезло: дали месячный отпуск и дали бесплатный билет Пермь – Севастополь и обратно.
О, счастье!
Никуда до сих пор не выезжавший, я поехал, покатил, нет – полетел в Крым, из окна вагона жадно разглядывая пёструю панораму бесконечной России.
С первой станции повел дневник, насыщая страницы энтузиазмом путешественника.
И когда в Севастополе увидел море с нахимовской горы – даже не поверил, что это в самом деле бывает так.
И море, и пароходы, и пассажиры, и бухта, и весь кругом Севастополь свели меня с ума, и я целые дни бродил помешанным, затуманенным, взбудораженным, натыкаясь на людей и на фонарные столбы.