Мысль о возвращении на службу пахла каторгой, но я к сроку медленно влез в вагон.
Театр
Вернулся в Пермь переродившимся, обновленным, за малое познавшим многое.
Сослуживцы накинулись:
– Ну, как море? Севастополь?
Я прищелкивал языком:
– Очччень удивительно и даже невероятно – это вам не бухгалтерия с ассигновками, чорт бы их разодрал.
В это время меня с повышением перевели из Главной Бухгалтерии в Службу Движенья, но от этого продвиженья прибавилось работы и я окончательно затосковал, рискуя вывернуть челюсти от зевоты и уныния.
Всех спрашивал:
– Почему меня не гонят со службы – ведь это же безобразие?
Но меня, кажется, любили за веселый нрав и держали, кажется, ради веселья, ибо ничем иным и никому не был полезен на службе.
Одно благо: острил иной раз так удачно, что кругом только бороды тряслись от хохота.
Всем заявил:
– Ежели мне дадут еще одно повышение – я брошусь со слудской колокольни и прямо на голову начальнику дороги.
В эту студеную зиму я совершенно бешено увлекся драматическим театром В. И. Никулина.
Театр стоил этого: артистический состав труппы был необычайно высок, и вся Пермь неистовствовала от восхищенья.
Театр лишил меня спокойствия и сна.
Театр со всем многочисленным ансамблем влез в мою впечатлительную грудь и там давал сплошные сумбурные представленья.
Театр стал мной, а я – театром.
Не отдавая отчета в своих действиях, я однажды тайно явился за кулисы к режиссеру и предложил свои услуги бесплатно в качестве последнего актера.
Мудрый режиссер Рудин, заложив руки в брюки, ответил резонно:
– Ну что ж – раз бесплатно – пожалуйста!
– Мерси. Когда?
– Приходите к началу завтра. Для первого выхода вы сыграете роль извозчика.
– Роль выигрышная?
– Да. Невыигрышные роли играют только плохие актеры, ххе-хе.
– Постараюсь понравиться.
На завтра состоялся дебют.
Меня одели толстым извозчиком, загримировали, наклеили рыжую бороду, усы, брови и отослали кверху, на колосники, в мастерскую декоратора, пока не позовут на выход.
Я терпеливо ждал часа два-три, страшно вспотел, устал, и вдруг кругом стали тушить электричество – я бросился в темноте вниз, путаясь в длинном извозчичьем одеяньи.
Какой то встречный театральный рабочий меня испугался:
– Фу, чорт! Ты что тут делаешь?
Объяснились.
Оказалось: спектакль кончился, а про меня забыли.
Парикмахер по дороге, уходя домой, с остервененьем сорвал с меня усы-бороду так, что неделю из глаз сыпались искры, как ночью из паровозной трубы.
Но я не унывал, ибо это было искусство и значит надо уметь страдать до конца.
Об этих мученьях читал и слышал.
Готовился и дальше к сладостным истязаньям во славу искусства, – это ведь не служба на железной дороге.
Другие выходы вышли удачнее, а раз даже отличился: в роли рабочего я сыграл на гармошке так, что публика зашлепала в ладоши, режиссер пожал руку:
– Браво! Вы таки зачерпнули успех.
Решил серьезно отдаться театру.
К изумлению сослуживцев отказался от службы, так как не мог связать искусство с железной дорогой.
По случаю увольнения мне не поднесли адреса «за усердие по службе», но товарищи искренне сожалели:
– Ей-богу, Вася, пропадешь с театром.
Но я принял бесповоротное решенье.
Увлекала давнишняя мысль: таким способом увидеть разные города, узнать жизнь людей, испытать себя в скитаниях.
Под покровительством артиста Помпа-Лирского, из труппы Никулина, весной отправился в Москву, на обычный актерский съезд при театральном бюро, предварительно вручив – взаймы без отдачи – все сбережения, полученные из пенсионной кассы – 350 рублей – в благодарные руки Помпа-Лирского.
В актерах
Как прибыли в Москву, уцепился за Помпу-Лирского, не отставал ни на шаг – вместе и на квартире поселились.
Еще бы: Москва громаднейшая, густая, домов, улиц, народищу, магазинов полно – знай пошевеливайся, смотри в оба, да не заблудись.
А как вечером на Тверскую вышли – ослепили электрические фонари, даже страшно стало после керосиновой Перми.
Страшно и празднично.
Что-то будет вообще?
В ушах звенел таинственный шопот бывших железнодорожников:
– Пропадешь, Вася.
Но я крепился и купил новый костюм кирпичного цвета, по-случаю за три рубля сюртук, две сорочки, два галстука и щиблеты.
Приодевшись франтом, появился наконец в вале театрального бюро, среди бритых лиц и пестрых дам в большущих с перьями шляпах.
Помпа-Лирский, высокий и худой как жердь, всюду носился, здоровался, целовался, хлопал всех по плечам – тут я окончательно поверил в его всемогущую силу.
И действительно при его помощи я вступил членом в театральное бюро под псевдонимом – Васильковский, чтобы вышло – Василий Васильевич Васильковский.
Помпа-Лирский щедро знакомил меня с актерами, актрисами.
Помпа-Лирский указывал на разных знаменитостей и добавлял:
– Но я играю не хуже.
Я верил, ибо верил всему на свете.
Жизнь, как говорится, улыбалась.
Помпа-Лирский устроил меня на зимний сезон к Леонову в Тамбов на вторые роли, а на лето предложил служить у него в товариществе на марках.
Я ясно не понимал, что это за марки такие, однако рыцарски согласился.
Мы – артисты – человек двадцать выехали во главе с Помпа-Лирским в Новызыбков Черниговской губернии.
Имя актера Васильковского появилось в афишах – я возгордился.
Заказал визитные карточки, ходил в убийственном рыжем костюме или в сюртуке, гулял на публике.
Отчаянно нравился евреечкам-гимназисткам – они кричали:
– Ай, шейне, ай, мишигине копф.
Играл хорошие роли и был вроде управляющего – составлял афиши, программы.
Брал разрешенья у исправника.
Сначала дела шли гладко.
Летний театр в саду слегка наполнялся.
Актеры: Цветков, Травин, Юматов, Гурко, Качурин, Помпа-Лирский, я – Васильковский – пользовались успехом.
А как пошли дожди – все провалилось.
Никаких марок не стало – делить нечего и есть-пить нечего.
Начались скандалы.
Целый день – солнце, а как вечер – перед спектаклем – проливной дождь.
В один из таких дождливых вечеров перед немного собравшейся публикой мы – все артисты – уже загримированные – залезли в оркестр, схватили кто-какие попало инструменты и под дирижерством Помпа-Лирского стали играть марш.
Воистину это было торжество какофонии – с горя да досады.
Я бил сумасшедше в барабан,
Публика спрашивала:
– Ну, и что это значит?
Потом труппа разделилась на две части и одна – верная Помпе-Лирскому – к которой принадлежал я– решила, ехать в Клинцы и Стародуб.
Перед отъездом мы – обе части – учинили драку из-за театрального имущества и стали лупить друг друга корневищами с землей (выдергивали из огородов) от подсолнечников по башкам.
Помпа-Лирский вскочил на извозчика и размахивая палкой обратился к публике вокруг:
– Православные христиане!
Речь успеха не имела.
Помпа-Лирский забыл, что нас окружало еврейское население.
Всех посадили в участок в одну кутузку – на нары: тут мы примирились.
В Клинцах и Стародубе дела поправились.
Следует отдать справедливость неутомимой энергии, таланту, изворотам и изобретательности Помпа-Лирского.
Он, увлеченный масленичными, народными, бенгальскими постановками знаменитого Лентовского, ставил какие-то невероятные спектакли с массой действующих лиц так, что каждый из нас играл по пяти ролей, превращаясь из нищего в барона, из барона в слугу, из слуги в банкира, из банкира в начальника полиции и наоборот.
На афише так и печаталось:
– В пьесе – 77 трансформаций, 21 выстрел, восемь убийств, четыре ограбленья, два пожара, локомотив, пароход, пляска, пенье, апофеоз.
Из пьес запомнились: «30 лет жизни страшного игрока», «Граф Монтекристо – или кровавая башня», «Убийство на почте», «Притон четырех принцев».
Помпа-Лирский не скрывал от нас, что из трех пьес делал одну и при этом сочинял сам, подобно Шекспиру.
Играл он прекрасно, разнообразно, убедительно и даже очень – я был в сплошном восторге от столь неслыханной фигуры.
С ним и голодать весело, ибо «не хлебом единым жив человек».
На зимний сезон я уехал служить в антрепризу Леонова в Тамбов.
Из тамбовского театра однажды меня чуть не выгнали, но оштрафовали.
В то время началась война России с Японией, и театр поставил какую-то патриотическую пьесу из военной жизни.
Мне дали роль солдата, который, умирая на поле сраженья, должен в конце монолога открыть грудь и, указывая на медальон, сказать сестре милосердия:
– Посмотри-ка, сестрица.
И умереть на руках сестры.
Трагизм этих слов заключался в том, что в медальоне был портрет этой самой сестры, приходившейся невестой солдату.
Дело шло под занавес третьего акта.
На сцене – отчаянный бой.
Я тяжело ранен и умираю, и прекрасно говорю свой монолог смерти, но, когда дошло до последних слов, я громко крикнул в последний раз:
– Постерика, смотрица!
Публика и все актеры разразились хохотом.
Занавес опустился на мою несчастную голову вместе с ругательствами режиссера и антрепренера.
Моя актерская карьера пошатнулась.
Но я особенно не горевал, так как никогда не собирался быть трагиком.
Мне это было не к лицу. Ясно?
Антон Чехов. Первая любовь
Сезон в Тамбове кончился, как всюду, последними днями масляницы.
Расейская актерия двинулась в Москву.
И вот снова – биржа театрального бюро.
Снова переговоры, контракты, авансы, надежды на летние дела.
Опять актерские обеды в «съестных лавках», в трактирах с органами и канарейками, а после получки аванса – в чистый ресторан с пальмами, с оркестром.
В ресторанах ставили «магарыч».
Всюду на языках именитые антрепренеры: Медведев, Корш, Сабуров, Суворин, Струйский, Никулин, Арнольдов, Амираго, Валентинов, Леонов, Долин, Дарьялова, Филипповский, Собольщиков-Самарин.