Путь энтузиаста — страница 5 из 33

Мысль о возвращении на службу пахла каторгой, но я к сроку медленно влез в вагон.

Театр

Вернулся в Пермь переродившимся, обновленным, за малое познавшим многое.

Сослуживцы накинулись:

– Ну, как море? Севастополь?

Я прищелкивал языком:

– Очччень удивительно и даже невероятно – это вам не бухгалтерия с ассигновками, чорт бы их разодрал.

В это время меня с повышением перевели из Главной Бухгалтерии в Службу Движенья, но от этого продвиженья прибавилось работы и я окончательно затосковал, рискуя вывернуть челюсти от зевоты и уныния.

Всех спрашивал:

– Почему меня не гонят со службы – ведь это же безобразие?

Но меня, кажется, любили за веселый нрав и держали, кажется, ради веселья, ибо ничем иным и никому не был полезен на службе.

Одно благо: острил иной раз так удачно, что кругом только бороды тряслись от хохота.

Всем заявил:

– Ежели мне дадут еще одно повышение – я брошусь со слудской колокольни и прямо на голову начальнику дороги.

В эту студеную зиму я совершенно бешено увлекся драматическим театром В. И. Никулина.

Театр стоил этого: артистический состав труппы был необычайно высок, и вся Пермь неистовствовала от восхищенья.

Театр лишил меня спокойствия и сна.

Театр со всем многочисленным ансамблем влез в мою впечатлительную грудь и там давал сплошные сумбурные представленья.

Театр стал мной, а я – театром.

Не отдавая отчета в своих действиях, я однажды тайно явился за кулисы к режиссеру и предложил свои услуги бесплатно в качестве последнего актера.

Мудрый режиссер Рудин, заложив руки в брюки, ответил резонно:

– Ну что ж – раз бесплатно – пожалуйста!

– Мерси. Когда?

– Приходите к началу завтра. Для первого выхода вы сыграете роль извозчика.

– Роль выигрышная?

– Да. Невыигрышные роли играют только плохие актеры, ххе-хе.

– Постараюсь понравиться.

На завтра состоялся дебют.

Меня одели толстым извозчиком, загримировали, наклеили рыжую бороду, усы, брови и отослали кверху, на колосники, в мастерскую декоратора, пока не позовут на выход.

Я терпеливо ждал часа два-три, страшно вспотел, устал, и вдруг кругом стали тушить электричество – я бросился в темноте вниз, путаясь в длинном извозчичьем одеяньи.

Какой то встречный театральный рабочий меня испугался:

– Фу, чорт! Ты что тут делаешь?

Объяснились.

Оказалось: спектакль кончился, а про меня забыли.

Парикмахер по дороге, уходя домой, с остервененьем сорвал с меня усы-бороду так, что неделю из глаз сыпались искры, как ночью из паровозной трубы.

Но я не унывал, ибо это было искусство и значит надо уметь страдать до конца.

Об этих мученьях читал и слышал.

Готовился и дальше к сладостным истязаньям во славу искусства, – это ведь не служба на железной дороге.

Другие выходы вышли удачнее, а раз даже отличился: в роли рабочего я сыграл на гармошке так, что публика зашлепала в ладоши, режиссер пожал руку:

– Браво! Вы таки зачерпнули успех.

Решил серьезно отдаться театру.

К изумлению сослуживцев отказался от службы, так как не мог связать искусство с железной дорогой.

По случаю увольнения мне не поднесли адреса «за усердие по службе», но товарищи искренне сожалели:

– Ей-богу, Вася, пропадешь с театром.

Но я принял бесповоротное решенье.

Увлекала давнишняя мысль: таким способом увидеть разные города, узнать жизнь людей, испытать себя в скитаниях.

Под покровительством артиста Помпа-Лирского, из труппы Никулина, весной отправился в Москву, на обычный актерский съезд при театральном бюро, предварительно вручив – взаймы без отдачи – все сбережения, полученные из пенсионной кассы – 350 рублей – в благодарные руки Помпа-Лирского.

В актерах

Как прибыли в Москву, уцепился за Помпу-Лирского, не отставал ни на шаг – вместе и на квартире поселились.

Еще бы: Москва громаднейшая, густая, домов, улиц, народищу, магазинов полно – знай пошевеливайся, смотри в оба, да не заблудись.

А как вечером на Тверскую вышли – ослепили электрические фонари, даже страшно стало после керосиновой Перми.

Страшно и празднично.

Что-то будет вообще?

В ушах звенел таинственный шопот бывших железнодорожников:

– Пропадешь, Вася.

Но я крепился и купил новый костюм кирпичного цвета, по-случаю за три рубля сюртук, две сорочки, два галстука и щиблеты.

Приодевшись франтом, появился наконец в вале театрального бюро, среди бритых лиц и пестрых дам в большущих с перьями шляпах.

Помпа-Лирский, высокий и худой как жердь, всюду носился, здоровался, целовался, хлопал всех по плечам – тут я окончательно поверил в его всемогущую силу.

И действительно при его помощи я вступил членом в театральное бюро под псевдонимом – Васильковский, чтобы вышло – Василий Васильевич Васильковский.

Помпа-Лирский щедро знакомил меня с актерами, актрисами.

Помпа-Лирский указывал на разных знаменитостей и добавлял:

– Но я играю не хуже.

Я верил, ибо верил всему на свете.

Жизнь, как говорится, улыбалась.

Помпа-Лирский устроил меня на зимний сезон к Леонову в Тамбов на вторые роли, а на лето предложил служить у него в товариществе на марках.

Я ясно не понимал, что это за марки такие, однако рыцарски согласился.

Мы – артисты – человек двадцать выехали во главе с Помпа-Лирским в Новызыбков Черниговской губернии.

Имя актера Васильковского появилось в афишах – я возгордился.

Заказал визитные карточки, ходил в убийственном рыжем костюме или в сюртуке, гулял на публике.

Отчаянно нравился евреечкам-гимназисткам – они кричали:

– Ай, шейне, ай, мишигине копф.

Играл хорошие роли и был вроде управляющего – составлял афиши, программы.

Брал разрешенья у исправника.

Сначала дела шли гладко.

Летний театр в саду слегка наполнялся.

Актеры: Цветков, Травин, Юматов, Гурко, Качурин, Помпа-Лирский, я – Васильковский – пользовались успехом.

А как пошли дожди – все провалилось.

Никаких марок не стало – делить нечего и есть-пить нечего.

Начались скандалы.

Целый день – солнце, а как вечер – перед спектаклем – проливной дождь.

В один из таких дождливых вечеров перед немного собравшейся публикой мы – все артисты – уже загримированные – залезли в оркестр, схватили кто-какие попало инструменты и под дирижерством Помпа-Лирского стали играть марш.

Воистину это было торжество какофонии – с горя да досады.

Я бил сумасшедше в барабан,

Публика спрашивала:

– Ну, и что это значит?

Потом труппа разделилась на две части и одна – верная Помпе-Лирскому – к которой принадлежал я– решила, ехать в Клинцы и Стародуб.

Перед отъездом мы – обе части – учинили драку из-за театрального имущества и стали лупить друг друга корневищами с землей (выдергивали из огородов) от подсолнечников по башкам.

Помпа-Лирский вскочил на извозчика и размахивая палкой обратился к публике вокруг:

– Православные христиане!

Речь успеха не имела.

Помпа-Лирский забыл, что нас окружало еврейское население.

Всех посадили в участок в одну кутузку – на нары: тут мы примирились.

В Клинцах и Стародубе дела поправились.

Следует отдать справедливость неутомимой энергии, таланту, изворотам и изобретательности Помпа-Лирского.

Он, увлеченный масленичными, народными, бенгальскими постановками знаменитого Лентовского, ставил какие-то невероятные спектакли с массой действующих лиц так, что каждый из нас играл по пяти ролей, превращаясь из нищего в барона, из барона в слугу, из слуги в банкира, из банкира в начальника полиции и наоборот.

На афише так и печаталось:

– В пьесе – 77 трансформаций, 21 выстрел, восемь убийств, четыре ограбленья, два пожара, локомотив, пароход, пляска, пенье, апофеоз.

Из пьес запомнились: «30 лет жизни страшного игрока», «Граф Монтекристо – или кровавая башня», «Убийство на почте», «Притон четырех принцев».

Помпа-Лирский не скрывал от нас, что из трех пьес делал одну и при этом сочинял сам, подобно Шекспиру.

Играл он прекрасно, разнообразно, убедительно и даже очень – я был в сплошном восторге от столь неслыханной фигуры.

С ним и голодать весело, ибо «не хлебом единым жив человек».

На зимний сезон я уехал служить в антрепризу Леонова в Тамбов.

Из тамбовского театра однажды меня чуть не выгнали, но оштрафовали.

В то время началась война России с Японией, и театр поставил какую-то патриотическую пьесу из военной жизни.

Мне дали роль солдата, который, умирая на поле сраженья, должен в конце монолога открыть грудь и, указывая на медальон, сказать сестре милосердия:

– Посмотри-ка, сестрица.

И умереть на руках сестры.

Трагизм этих слов заключался в том, что в медальоне был портрет этой самой сестры, приходившейся невестой солдату.

Дело шло под занавес третьего акта.

На сцене – отчаянный бой.

Я тяжело ранен и умираю, и прекрасно говорю свой монолог смерти, но, когда дошло до последних слов, я громко крикнул в последний раз:

– Постерика, смотрица!

Публика и все актеры разразились хохотом.

Занавес опустился на мою несчастную голову вместе с ругательствами режиссера и антрепренера.

Моя актерская карьера пошатнулась.

Но я особенно не горевал, так как никогда не собирался быть трагиком.

Мне это было не к лицу. Ясно?

Антон Чехов. Первая любовь

Сезон в Тамбове кончился, как всюду, последними днями масляницы.

Расейская актерия двинулась в Москву.

И вот снова – биржа театрального бюро.

Снова переговоры, контракты, авансы, надежды на летние дела.

Опять актерские обеды в «съестных лавках», в трактирах с органами и канарейками, а после получки аванса – в чистый ресторан с пальмами, с оркестром.

В ресторанах ставили «магарыч».

Всюду на языках именитые антрепренеры: Медведев, Корш, Сабуров, Суворин, Струйский, Никулин, Арнольдов, Амираго, Валентинов, Леонов, Долин, Дарьялова, Филипповский, Собольщиков-Самарин.