Надо было краем уха уловить – кто куда набирает труппу.
И я уловил: Дарьялова взяла Севастополь.
Разволновался – так чертовски потянуло снова в Севастополь.
Чардынин помог, устроил.
К апрелю все мы, дарьяловские, съехались в Севастополь,
Весенний солнечный город, небесного покроя море, горы, корабли, бухта, базар с кофейнями, театр на приморском бульваре, – все это снова захватило, влилось шелестящей радостью.
Ждал чего-то необыкновенного.
Поразило: в нашей труппе оказался внук Гоголя, актер Яновский, который совершенно равнодушно относился к своему великому деду.
Я говорил ему:
– Подумайте – ведь ваш дедушка был Гоголем.
Яновский холодно отвечал:
– Ну так что-ж?
Казалось, если-б мне пришлось быть внуком Гоголя – я умер бы от счастья, а Яновский не умирал.
На несколько спектаклей наш театр поехал на пароходе в Ялту.
Чуть я не выпрыгнул с парохода от восторгов путешествия.
А тут, в Ялте, навалилось целое чудо: к нам на спектакль явился Антон Чехов.
В первый раз в жизни я увидел наконец-то настоящего, живого, знаменитого писателя да еще любимого Чехова.
Театр играл какую-то комедию.
Я исполнял маленькую роль гимназиста и перед каждым выходом растирал живот от волненья.
Впрочем, волновались все, так как всем хотелось понравиться Чехову.
Во время всего спектакля я неотступно смотрел из-за кулис в дырочку: Чехов в светлом пиджаке, со шляпой на коленях сидел в первом ряду.
А возле с ним – какой-то бритый человек (говорили: будто актер из «Художественного театра»), и этот бритый все время лез к Чехову в ухо и что-то шептал.
И было видно, что Чехову надоел этот бритый своей навязчивостью.
Думал я: и чего этот дурак пристает, шепчется, мешает, – так бы и дал по загривку.
И до сих пор эта досада живет: бывают такие противные личности – не скоро их, окаянных, забудешь.
Ну, чорт с ним, с бритым.
Важно другое: я видел, как смеялся Чехов, хлопал в ладоши и платком вытирал глаза из под пенено.
Скоро мы вернулись в Севастополь.
Дела пошли скверно.
Однажды среди малочисленной публики в ложе гимназисток я заметил одну такую неземную, что сразу – никогда не знавший любви – нестерпимо влюбился.
С этого вечера я ждал ее в театр, ходил по улицам, мечтая встретить, бродил около гимназии, писал стихи, страдал, не спал ночей.
И если встречал, видел – лишался ума от сердечного томления первой любви.
Узнал, что зовут ее – Наташа Гольденберг.
Узнал – где она живет.
И дом ее чудился дворцом сокровищ.
При встречах Наташа так ослепительно улыбалась, что ноги мои подкашивались и голова заполнялась пьяным туманом.
Но познакомиться не смел, о, нет, и только таял, как снег весной.
И тогда начал писать большую повесть о Наташе, о любви первоцветной, тайной, невысказанной, неясной, но покоряющей.
Любовь затмила и театр, и море, и весь мир.
Даже, вследствие дурных дел в театре, начавшийся голод был незаметен: из-за любви я давно потерял аппетит, вполне насыщаясь неизведанными чувствами и повестью о любимой Наташе.
Спасать положение театра приехал знаменитый Мариус Петипа, но не спас, запировал и уехал: на что мы ему, голодные, бледные, неприкаянные.
Труппа расползлась, разъехалась – кто куда, а я остался страдать в Севастополе, без копейки.
Но с богатым сердцем от любви.
Однако немедленный заработок стал необходимостью.
Сидя на камнях у моря влюбленным, голодным, одиноким, в лепете приливающих волн опять услышал голос пермских железнодорожников:
– Пропадешь, Вася!
Пропаду?
Ого! Подождите!
Разве решенье – строить жизнь – теперь не стало тверже, острее?
Стало. Чую.
Бросился в гавань наниматься грузчиком, носильщиком, рабочим.
Кинулся в торговое пароходство проситься в матросы.
Сбегал в Балаклаву к рыбакам – не возьмут ли в подручные?
Ничего не вышло.
В книжном магазине приклеил объявление: приезжий репетитор ищет уроков.
В музыкальном магазине вывесил записку: учу играть на русской гармошке.
Вышло.
Получил два урока по русскому языку.
И получил третий урок – учить сына капитана торгового парохода играть на гармошке.
После актерской голодовки ожил, повеселел, поправился и даже прифрантился.
И так широко разошелся, что на четырех страницах писчей бумаги написал Наташе любовное, неземное письмо, полное земных желаний познакомиться ближе.
Однако ничего Наташа не ответила и с испуга неделю не выходила из дома.
Эту неделю я не спал: бродил по ночам около ее «дворца сокровищ» и горько раскаивался в своем письменном порыве.
Понял: разве актер Васильковский мог рассчитывать на знакомство с благородной девушкой?
О, фантазер в рыжем пальто!
О, влюбленный в испанской черной шляпе!
Неизвестный из оперы бытия.
Белобрысый юноша с Камы, кудрявый обитатель с буксирной пристани – кому я нужен, чорт возьми, и зачем лезу во «дворец сокровищ», когда любой мичман на приморском бульваре в тысячу раз ценнее меня, неведомого бродяги, в глазах этого высшего общества!
Все понял.
И перестал писать повесть о любви – не позволила гордость, ибо не считал себя хуже мичмана.
И теперь, когда встречал Наташу – горел со стыда, закусывал губы от обиды, держался дальше в тени тоски и все-таки любил.
Не ждал ответа, но любил.
Зря. Напрасно.
Из напрасности выручило неожиданное обстоятельство: капитан торгового парохода, сына которого учил играть на гармонике, предложил вместе с его сыном – и с гармошкой – прокатиться на рейс в Турцию – в Трапезунд и Константинополь.
Я заревел от радости: вот как повезло!
Тяжкий груз безнадежной любви уплыл на корабле к босфорским берегам.
И когда оставили севастопольскую гавань, я с капитанского мостика долго смотрел в ту загадочную сторону, где – жила недосягаемая, неприступная как звезда Наташа.
Прощай любовь.
Жизнь ведет за руку к иным берегам, и я чувствую крепкое тепло этой руки.
Что желать лучшего?
Когда вошли в Босфорский пролив и потом остановились в Константинополе-Стамбуле, жизнь развернулась легендой: все сказки померкли перед действительностью – таким в утреннем блеске предстал Стамбул.
Гавань Золотой Рог с множеством пароходов разных флагов мира, сиянье полумесяцев неисчислимых мечетей, гул корабельной верфи, мраморное море, пестрота громадных зданий европейских и азиатских, знаменитая Ая-София, мечеть Солимана, султанские дворцы, яркоцветные базары, людское движенье, кровь турецких фесок, смесь иностранцев, роскошные магазины, ковры, шелк, – вот что увидели мои восторженные глаза и услышали напряженные уши.
И опять музыка названий частей города;
– Долма-Бахче, Бешикташ, Эюб, Галата, Ильдиз-Киоск, Пера, Кадикиой, Серай.
И нравятся имена турчанок:
– Рамзиэ, Чирибан, Саадэт.
Впрочем, все показалось чудом.
Даже настоящий турецкий кофе – прямо с углей медным ковшичком налитый в чашку.
Даже стамбульская брага-буза.
Даже выкрашенная борода нищего.
Право, так бы и остаться рисунком в общем ковре Константинополя.
Или просто– затеряться в Золотом Роге матросом в мечтах о дальних плаваньях.
С этим обратился к нашему капитану, и он спокойно потрепал по плечу:
– Нет, милый юноша, лучше поедем домой. А быть матросом – довольно трудно и никакой поэзии в этом нет. Конечно, путешествовать по свету полезно и приятно, но при более счастливых обстоятельствах. Поверьте морскому волку.
Убаюканные зыбью и впечатлениями, мы вернулись в Севастополь.
О, каким сереньким, маленьким, тихоньким он показался.
И жалкой, нелепой показалась любовь к Наташе, но сердце при встречах вздрагивало, томило, жгло.
Обиженными, грустными глазами смотрел на Наташу и чувствовал, что это ей приносило боль печали.
В одной из базарных кофеен заметил долговязого, беспокойного, смешного юношу, который пил кофе и что-то писал, взглядывая на потолок.
Познакомились.
Это был Илюша Грицаев, служащий в портовой конторе, родом из Николаева.
Подружились.
Выяснилось: год тому назад Илюша убежал из Николаева от родителей, – там у них бюро похоронных процессий, надо было возиться с покойниками – помогать отцу, словом – жизнь скучная и он утёк.
А тут, в Севастополе, устроился в портовую кон тору; безнадежно, как я, влюбился, стал писать драму в четырех действиях и мечтать о прочитанных книгах.
Мы великолепно поняли друг друга: бродили по ночам, произносили стихи, вкушали дыни, виноград, говорили о возлюбленных, уходили в Балаклаву, в Георгиевский монастырь, к Байдарским воротам – встречать восход солнца.
Щеголяли мечтательностью о будущем: Илюша готовился в драматурги, я – в поэты.
Однако, к осени пришлось разлучиться: следствием моей переписки с антрепренерами я получил предложение от антрепренера Филипповского приехать в Кременчуг на зимний сезон.
И, главное, получил на дорогу аванс.
Сны в гробу. Мейерхольд
Кременчуг.
И вот он – гоголевский «Днепр при тихой погоде».
А в общем – река небольшая, мелкая, неважнецкая река, и гоголевское восхваление вызывает улыбку: жаль, что Николай Васильевич не видел Камы.
Антрепренер Филипповский, не в пример другим, оказался превосходным человеком и пожелал, чтобы сезон я начал хорошей ролью.
Я постарался, и дело карьеры пошло: меня стали замечать.
Особенно хлопали гимназистки.
Жил у старых евреев и под постоянное пенье псалмов и моленье учил наизусть свои роли, спрашивал:
– Вам не мешаю?
Умный старик улыбался:
– Каждый делает свою голову.
Тут я призадумался.
Через каждые 2–3 дня я набивал голову разными неумными ролями подозрительных пьес, и это занятие смущало.
Несмотря на возрастающий первый успех, интересовала мысль:
А не пора ли бросить театр?