Путь энтузиаста — страница 6 из 33

Надо было краем уха уловить – кто куда набирает труппу.

И я уловил: Дарьялова взяла Севастополь.

Разволновался – так чертовски потянуло снова в Севастополь.

Чардынин помог, устроил.

К апрелю все мы, дарьяловские, съехались в Севастополь,

Весенний солнечный город, небесного покроя море, горы, корабли, бухта, базар с кофейнями, театр на приморском бульваре, – все это снова захватило, влилось шелестящей радостью.

Ждал чего-то необыкновенного.

Поразило: в нашей труппе оказался внук Гоголя, актер Яновский, который совершенно равнодушно относился к своему великому деду.

Я говорил ему:

– Подумайте – ведь ваш дедушка был Гоголем.

Яновский холодно отвечал:

– Ну так что-ж?

Казалось, если-б мне пришлось быть внуком Гоголя – я умер бы от счастья, а Яновский не умирал.

На несколько спектаклей наш театр поехал на пароходе в Ялту.

Чуть я не выпрыгнул с парохода от восторгов путешествия.

А тут, в Ялте, навалилось целое чудо: к нам на спектакль явился Антон Чехов.

В первый раз в жизни я увидел наконец-то настоящего, живого, знаменитого писателя да еще любимого Чехова.

Театр играл какую-то комедию.

Я исполнял маленькую роль гимназиста и перед каждым выходом растирал живот от волненья.

Впрочем, волновались все, так как всем хотелось понравиться Чехову.

Во время всего спектакля я неотступно смотрел из-за кулис в дырочку: Чехов в светлом пиджаке, со шляпой на коленях сидел в первом ряду.

А возле с ним – какой-то бритый человек (говорили: будто актер из «Художественного театра»), и этот бритый все время лез к Чехову в ухо и что-то шептал.

И было видно, что Чехову надоел этот бритый своей навязчивостью.

Думал я: и чего этот дурак пристает, шепчется, мешает, – так бы и дал по загривку.

И до сих пор эта досада живет: бывают такие противные личности – не скоро их, окаянных, забудешь.

Ну, чорт с ним, с бритым.

Важно другое: я видел, как смеялся Чехов, хлопал в ладоши и платком вытирал глаза из под пенено.

Скоро мы вернулись в Севастополь.

Дела пошли скверно.

Однажды среди малочисленной публики в ложе гимназисток я заметил одну такую неземную, что сразу – никогда не знавший любви – нестерпимо влюбился.

С этого вечера я ждал ее в театр, ходил по улицам, мечтая встретить, бродил около гимназии, писал стихи, страдал, не спал ночей.

И если встречал, видел – лишался ума от сердечного томления первой любви.

Узнал, что зовут ее – Наташа Гольденберг.

Узнал – где она живет.

И дом ее чудился дворцом сокровищ.

При встречах Наташа так ослепительно улыбалась, что ноги мои подкашивались и голова заполнялась пьяным туманом.

Но познакомиться не смел, о, нет, и только таял, как снег весной.

И тогда начал писать большую повесть о Наташе, о любви первоцветной, тайной, невысказанной, неясной, но покоряющей.

Любовь затмила и театр, и море, и весь мир.

Даже, вследствие дурных дел в театре, начавшийся голод был незаметен: из-за любви я давно потерял аппетит, вполне насыщаясь неизведанными чувствами и повестью о любимой Наташе.

Спасать положение театра приехал знаменитый Мариус Петипа, но не спас, запировал и уехал: на что мы ему, голодные, бледные, неприкаянные.

Труппа расползлась, разъехалась – кто куда, а я остался страдать в Севастополе, без копейки.

Но с богатым сердцем от любви.

Однако немедленный заработок стал необходимостью.

Сидя на камнях у моря влюбленным, голодным, одиноким, в лепете приливающих волн опять услышал голос пермских железнодорожников:

– Пропадешь, Вася!

Пропаду?

Ого! Подождите!

Разве решенье – строить жизнь – теперь не стало тверже, острее?

Стало. Чую.

Бросился в гавань наниматься грузчиком, носильщиком, рабочим.

Кинулся в торговое пароходство проситься в матросы.

Сбегал в Балаклаву к рыбакам – не возьмут ли в подручные?

Ничего не вышло.

В книжном магазине приклеил объявление: приезжий репетитор ищет уроков.

В музыкальном магазине вывесил записку: учу играть на русской гармошке.

Вышло.

Получил два урока по русскому языку.

И получил третий урок – учить сына капитана торгового парохода играть на гармошке.

После актерской голодовки ожил, повеселел, поправился и даже прифрантился.

И так широко разошелся, что на четырех страницах писчей бумаги написал Наташе любовное, неземное письмо, полное земных желаний познакомиться ближе.

Однако ничего Наташа не ответила и с испуга неделю не выходила из дома.

Эту неделю я не спал: бродил по ночам около ее «дворца сокровищ» и горько раскаивался в своем письменном порыве.

Понял: разве актер Васильковский мог рассчитывать на знакомство с благородной девушкой?

О, фантазер в рыжем пальто!

О, влюбленный в испанской черной шляпе!

Неизвестный из оперы бытия.

Белобрысый юноша с Камы, кудрявый обитатель с буксирной пристани – кому я нужен, чорт возьми, и зачем лезу во «дворец сокровищ», когда любой мичман на приморском бульваре в тысячу раз ценнее меня, неведомого бродяги, в глазах этого высшего общества!

Все понял.

И перестал писать повесть о любви – не позволила гордость, ибо не считал себя хуже мичмана.

И теперь, когда встречал Наташу – горел со стыда, закусывал губы от обиды, держался дальше в тени тоски и все-таки любил.

Не ждал ответа, но любил.

Зря. Напрасно.

Из напрасности выручило неожиданное обстоятельство: капитан торгового парохода, сына которого учил играть на гармонике, предложил вместе с его сыном – и с гармошкой – прокатиться на рейс в Турцию – в Трапезунд и Константинополь.

Я заревел от радости: вот как повезло!

Тяжкий груз безнадежной любви уплыл на корабле к босфорским берегам.

И когда оставили севастопольскую гавань, я с капитанского мостика долго смотрел в ту загадочную сторону, где – жила недосягаемая, неприступная как звезда Наташа.

Прощай любовь.

Жизнь ведет за руку к иным берегам, и я чувствую крепкое тепло этой руки.

Что желать лучшего?

Когда вошли в Босфорский пролив и потом остановились в Константинополе-Стамбуле, жизнь развернулась легендой: все сказки померкли перед действительностью – таким в утреннем блеске предстал Стамбул.

Гавань Золотой Рог с множеством пароходов разных флагов мира, сиянье полумесяцев неисчислимых мечетей, гул корабельной верфи, мраморное море, пестрота громадных зданий европейских и азиатских, знаменитая Ая-София, мечеть Солимана, султанские дворцы, яркоцветные базары, людское движенье, кровь турецких фесок, смесь иностранцев, роскошные магазины, ковры, шелк, – вот что увидели мои восторженные глаза и услышали напряженные уши.

И опять музыка названий частей города;

– Долма-Бахче, Бешикташ, Эюб, Галата, Ильдиз-Киоск, Пера, Кадикиой, Серай.

И нравятся имена турчанок:

– Рамзиэ, Чирибан, Саадэт.

Впрочем, все показалось чудом.

Даже настоящий турецкий кофе – прямо с углей медным ковшичком налитый в чашку.

Даже стамбульская брага-буза.

Даже выкрашенная борода нищего.

Право, так бы и остаться рисунком в общем ковре Константинополя.

Или просто– затеряться в Золотом Роге матросом в мечтах о дальних плаваньях.

С этим обратился к нашему капитану, и он спокойно потрепал по плечу:

– Нет, милый юноша, лучше поедем домой. А быть матросом – довольно трудно и никакой поэзии в этом нет. Конечно, путешествовать по свету полезно и приятно, но при более счастливых обстоятельствах. Поверьте морскому волку.

Убаюканные зыбью и впечатлениями, мы вернулись в Севастополь.

О, каким сереньким, маленьким, тихоньким он показался.

И жалкой, нелепой показалась любовь к Наташе, но сердце при встречах вздрагивало, томило, жгло.

Обиженными, грустными глазами смотрел на Наташу и чувствовал, что это ей приносило боль печали.

В одной из базарных кофеен заметил долговязого, беспокойного, смешного юношу, который пил кофе и что-то писал, взглядывая на потолок.

Познакомились.

Это был Илюша Грицаев, служащий в портовой конторе, родом из Николаева.

Подружились.

Выяснилось: год тому назад Илюша убежал из Николаева от родителей, – там у них бюро похоронных процессий, надо было возиться с покойниками – помогать отцу, словом – жизнь скучная и он утёк.

А тут, в Севастополе, устроился в портовую кон тору; безнадежно, как я, влюбился, стал писать драму в четырех действиях и мечтать о прочитанных книгах.

Мы великолепно поняли друг друга: бродили по ночам, произносили стихи, вкушали дыни, виноград, говорили о возлюбленных, уходили в Балаклаву, в Георгиевский монастырь, к Байдарским воротам – встречать восход солнца.

Щеголяли мечтательностью о будущем: Илюша готовился в драматурги, я – в поэты.

Однако, к осени пришлось разлучиться: следствием моей переписки с антрепренерами я получил предложение от антрепренера Филипповского приехать в Кременчуг на зимний сезон.

И, главное, получил на дорогу аванс.

Сны в гробу. Мейерхольд

Кременчуг.

И вот он – гоголевский «Днепр при тихой погоде».

А в общем – река небольшая, мелкая, неважнецкая река, и гоголевское восхваление вызывает улыбку: жаль, что Николай Васильевич не видел Камы.

Антрепренер Филипповский, не в пример другим, оказался превосходным человеком и пожелал, чтобы сезон я начал хорошей ролью.

Я постарался, и дело карьеры пошло: меня стали замечать.

Особенно хлопали гимназистки.

Жил у старых евреев и под постоянное пенье псалмов и моленье учил наизусть свои роли, спрашивал:

– Вам не мешаю?

Умный старик улыбался:

– Каждый делает свою голову.

Тут я призадумался.

Через каждые 2–3 дня я набивал голову разными неумными ролями подозрительных пьес, и это занятие смущало.

Несмотря на возрастающий первый успех, интересовала мысль:

А не пора ли бросить театр?