Путь энтузиаста — страница 7 из 33

Тем более – актеры пьянствовали, играли в карты, возились с бабами, рассказывали гнусные анекдоты.

Тяготила эта пустяковая жизнь.

Мафусаил был прав:

– Каждый делает свою голову.

О сомненьях, раздумьях писал Илюше Грицаеву и он советовал бросить сцену.

Илюша теперь снова вернулся в Николаев, в родительский дом, и начал писать вторую драму.

Мой друг звал, призывал к себе в гости, чтобы вместе решить о жизни впереди.

По окончании кременчугского сезона, на первой неделе «великого поста» я прибыл в Николаев, и прямо с вокзала – в бюро похоронных процессий.

Следует сказать, что до этой поры мне никогда не доводилось бывать в подобных учреждениях и первые часы находился как бы в замешательстве: кругом гробы всяких размеров и качества, железные венки, кресты, украшения, туфли для покойников.

Тут же и жила семья Грицаевых.

Меня прекрасно встретили жирным обедом, но непривычность обстановки отбила обычный аппетит.

Илюше хорошо – он тут родился и вырос, а я только запомнил страшные рассказы нашей няни о гробах и покойниках.

Да и моя театральная профессия, веселая и беспечная, и моя жизнерадостная, восторженная натура ничего общего с гробовой обстановкой не имели.

А тут…

Даже от борща попахивало усопшим телом.

Да еще Илюша шутил:.

– Мы из покойников борщ варим – ну, и мясо, чорт возьми, – пальцы обсасываем.

Я делал вид, что готов улыбаться остроумию, а сам все думал: где же мы будем спать, ибо приближалась ночь.

Илюша повел меня во флигель, где две комнаты были набиты до потолка гробами, а в третьей, возле стены, стояли один на другом дорогие гробы и на полу два открытых, из которых в одном лежало одеяло Илюши.

И этот металлический гроб, по словам приятеля, стоил 90 рублей.

А другой, дубовый, с – золотыми украшениями; был оценен в 125 рублей и предназначался к моим услугам, в качестве очень удобной кровати, на готовых стружках для мягкости, и тут-же коленкоровая подушка.

Илюша объяснил, что спать в гробу чрезвычайно уютно и, главное, нам одним легко и бесконтрольно будет ложиться спать, когда угодно.

А это так важно, что возражать не пришлось и вообще было бы неделикатно возражать мне, гостю, против заранее приготовленных удобств и обоснованных доводов.

Что делать – я принес свое одеяло и положил в дубовый гроб, вполне оценивая искренние заботы бесстрашного приятеля.

Потом мы побежали осматривать Николаев, гуляли в саду, шагали по Соборной.

Это отвлекло, но, будучи впечатлительным с детства, я воспринимал Николаев сквозь туманный сумбур похоронной обстановки.

В конце концов мы вернулись во флигель – в склад гробов на ночлег.

Илюша разделся, потушил свечку и спокойно лег в гроб, а через минуту захрапел.

Я тоже разделся, но не сразу – постепенно, с раздумьем, и не сразу лег, а сначала посидел в. гробу, умял стружки, пощупал подушку, осторожно осмотрелся, прислушался и тогда только улегся в свой дубовый гроб, плотно укрывшись одеялом.

И, действительно, на момент я почувствовал некоторый уют, благодаря боковым стенкам гроба, и даже подумал, что покойникам, очевидно, это очень нравится, если лежать смирно на спине, вытянув ноги.

Но в другой момент, когда я повернулся на бок и захотел скорчить по привычке ноги – это мне не удалось.

Гроб требовал «вытянуть ноги».

Вытянул, но никак не спалось.

Думал о разных странностях и в том числе о своей судьбе: никогда не слыхал, чтобы живые люди спали в гробах, а вот мне пришлось.

В голову лезли нянины рассказы о покойниках, которые подымались из гробов и стучали челюстями.

Эти воспоминания гнал, но о другом не думалось.

Прислушивался к воистину гробовой тишине.

И вдруг… шорох, неприятный шорох..

Выглянул: там, под потолком, в самом верхнем гробу под крышкой что-то шевелилось..

Я не считал себя трусом (трус живым в гроб не ляжет) или одержимым паническими нервами, чтобы зря разбудить спящего друга.

Решил просто: это чудится, блазнит.

Выглянул еще раз: крышка гроба приподымалась и опускалась.

Ясно… у меня зашевелились на голове волосы, – так это было ясно.

Тогда я сел в гробу и заорал:

– Илюша! Илюша!

Илюша вскочил, зажег свечу и хотел куда-то бежать, полагая, что в доме пожар.

Указывая на гроб под потолком, я шептал:

– Там кто-то есть, шевелится.

Илюша не верил;

– Чорт там шевелится. Спи.

Я упросил посмотреть для успокоенья.

Илюша притащил ручную лесенку и полез, но едва вскрыл крышку гроба, крикнул:

– Будь ты проклята!

Из того гроба выскочила большая крыса и скрылась в комнатах.

Это нас вполне успокоило и мы уснули.

Мне снилось, что я живой лежу в могиле и стучу, безнадежно стучу, долго, слабо стучу в крышку и никто меня не слышит.

Просыпался в поту с крупным сердцебиением и радовался, что жив.

Снова засыпал и страшное землетрясение видел во сне, а потом – всемирный потоп, как изображалось на картинах.

А утром все миновало, когда нас разбудили к чаю.

Илюша с хохотом рассказывал о крысе, и все смеялись:

– Вот окаянная – в восьмидесятирублевый гроб залезла. Да что б ей сдохнуть сегодня же заодно с каким-нибудь генералом, – тогда мы бы этот гроб скачали за сотню.

Старик Грицаев басил:

– Люблю, когда навернется богатый покойничек. Заказывают гроб цинковый, рублей за девяносто, да самолучший катафалк берут с четверкой лошадей в белых попонах, да с полдюжины факельщиков, да еще мраморный памятник через нас покупают, ограду железную ставят. Смотришь – полтыщи в кармане. Вот это – любезное дело, ххе-хе.

Вообще у Грицаевых все разговоры велись вокруг покойников, гробов, катафалков, крестов, кладбищ, могил и будущих усопших в бозе.

Да, тут была такая своя похоронная жизнь, такие кладбищенские интересы по части наживы на скончавшихся, что вполне понимал Илюшу, который удирал из дому и писал драму за драмой.

Понемногу и я привыкал к этой оригинальной обстановке и, не желая даром хлебать борщ, стал помогать таскать гробы и снаряжать к выезду катафалки.

Старался…

Один раз меня послали ночью обмерять покойницу, чтобы подобрать подходящий гроб.

Когда стал прикидывать сантиметром, – желтая покойница пошевелилась.

Я выскочил на улицу в холодном поту.

И потом долго ворочался в своем дубовом гробу и видел страшный сон: будто эта желтая покойница пришла обмерять меня, оскалив зубы.

Утром Илюша хохотал над моими снами, а я объяснял их няниными рассказами, внушенными с детства.

Но то, что хорошо объясняется днем – никак не объяснишь происходящее ночью.

Суть, разумеется, не в трусости, а в воспитании: нас с детства запугивали религией, наказаниями, сказками про всякую ночную чертовщину, про покойников да утопленников.

И теперь это отражалось в сновидениях и не редко наяву в ночные, глухие часы.

Да и непривычная обстановка делала свое беспокойное дело.

Я все это понимал отлично, даже свыкся со своим гробом, но тем не менее желал себе лучшей участи: ведь не для бюро похоронных процессий решил изменить жизнь.

И скоро дождался.

В Николаев на пасху приехала драматическая труппа во главе с Вс. Э. Мейерхольдом.

Побежал в театр проситься на службу, чтобы, получив заработок, уехать к берегам новых дней, подальше от гробов.

Мейерхольд – такой раскудрявый с большими носом и широкими жестами – сразу принял на службу и тут же вручил небольшую роль студента, который должен был читать на вечеринке стихи.

Дома, в складе гробов, я моментально выучил наизусть роль и явился утром на репетицию без тетрадки.

Когда все репетировали с тетрадками под режиссерством Мейерхольда и очередь дошла до меня, Всеволод Эмильевич строго крикнул:

– Эй, Васильковский, где же ваша тетрадь?

Я гордо ответил:

– Все выучил наизусть и в тетрадке не нуждаюсь.

Мейерхольд блеснул веселыми зубами:

– Вот это здорово! Молодец!

И когда, согласно роли, с пафосом начал читать стихи – остановил суфлер и заявил, что читаю не те стихи.

Я заявил:

– Могу прочесть и те, но они глупы, бездарны и не достойны передового студента.

Для доказательства прочитал и те, по пьесе.

Мейерхольд согласился:

– Да, пакость. Но чьи же эти новые стихи?

Пришлось от смущенья наврать:

– Валерия Брюсова.

Сгоряча поверили.

И когда с успехом кончился спектакль, Мейерхольд мне сказал:

– Хорошо, но таких стихов Брюсова не помню.

Тут, краснея, сознался:

– Я сочинил сам.

Всеволод Эмильевич вдруг просиял, заинтересовался моей судьбой и, выслушав мое решение оставить сцену, энергично поддержал:

– Да, да, лучше оставить, лучше, интереснее заниматься литературой, лучше учиться, а провинциальный театр – болото, ерунда. Провинциальный театр отнимет все и ничего не даст.

За все время моих актерских скитаний Мейерхольд в первый раз произвел крепкое впечатление культурного, сведущего в делах искусства мастера с обаятельным темпераментом.

По скромности и опыту я даже не предполагал, что режиссером может быть такой замечательный, работающий, как фонтан, человек.

Правда, его тогдашние постановки не отличались новизной, но все играли превосходно.

Театр грохотал от успеха.

И все-таки один раз произошло необыкновенное: Мейерхольд организовал вечер поэзии «декадентов» – Брюсова, Блока, Вяч. Иванова, Бальмонта, Сологуба, Кузьмина, Андрея Белого.

Актеры читали стихи новых поэтов в черных одеяниях среди черных сукон, при больших свечах, с аналоем посредине сцены.

Публике сие «святотатство» (намек на церковь) не понравилось, и мистические стихи вызывали зевоту, сон, тоску. Никто ничего не понял. Но разговоры о затее остались.

Подходило лето, сезон доживал дни.

Однажды перед репетицией Мейерхольд обратился ко мне:

– У вас, Васильковский, кто-то умер?

– Никто.