Путь энтузиаста — страница 9 из 33

Запахло керосином и карболкой: в углу стояла параша.

К стене привинчена койка, под высоким замерзшим оконцем – столик, табуретка.

А вся одиночка – два шага ширины и пять длины.

И в двери – глазок с пятак.

Камеру заперли на ключ. Ушли.

Когда лег спать, укрывшись своим овчинным тулупом, слышал: провели других товарищей и тоже заперли.

Тишина могильная и только в коридоре тикали стенные часы да шаркали шаги надзирателей.

Так началась новая жизнь.

С утра будят звонком рано – при огнях, дают кипяток и кусок ржаного хлеба, потом приходит арестант-уголовник уносит парашу.

Раз в день, на 6 минут, уводят на дворик гулять одного.

На дворе много уголовников в серых арестантских одеждах и все что-нибудь делают: убирают снег, пилят, носят дрова, таскают в котлах кипяток, капусту.

Поглядывают на меня, приветствуют, делают какие-то знаки, и я понимаю, что их очень бьют по головам, по зубам.

Кормили отвратительно.

Первые дни я почти не ел, а потом привык.

Долго не давали читать книг, но потом стали давать – то «жития святых», то глупейшие романы без начала и конца.

Одно удовольствие – надписи заключенных на полях страницы, вроде: «Вот, сволочи, – какую дрянь дают».

Или: «Книги наши – для параши»,

Научился – по подброшенным запискам на прогулках – перестукиваться и говорить на пальцах с уголовными.

Выдали, наконец, тетрадь, пронумерованную, с сургучной печатью.

Стал писать стихи и заниматься по-французски, так как с собой захватил французскую начальную книгу.

Разрешили писать письма на волю, и я стал получать ответы, в которых половина тщательно вычеркивалась.

Медленно ползли недели и месяцы.

У меня выросла большая рыжая борода.

По субботам в бане всегда находил записки, где сообщалось, что в России – свирепый террор, тюрьмы переполнены, всюду действуют кровавые карательные экспедиции.

Со скрежетом думал: а мы-то «бескровные дураки» церемонились, няньчились, собирались для резолюций, пели марсельезу и ни одного жандарма, даже станового пристава в тюрьму не посадили.

Ни единой баррикады не устроили.

Словом, ничего революционного не сделали, а ведь власть, действительно, была в наших руках.

Ну, какие же мы борцы за свободу!

Разве это так делается?

Куда мы к чорту годимся после этого?

Здесь, в тюремном одиночестве, со всей очевидностью проносились в голове отдельные этапы первой борьбы за свободу, и всюду я видел одно – полнейшую неподготовленность, отсутствие руководства, грубые тактические ошибки и совершенно детскую наивность всех, кто стал у руля корабля революции.

О себе уж молчу, ибо был только матросом и ждал приказаний из Перми.

А если и попал в «президенты Урала» – тем хуже для революции: ну, что я – стихийный юноша – мог сделать, когда весь был устремлен к настоящим «командирам» революционного шторма, а они медлили и путались в своей нерешительности.

И оказалось, что марсельеза без баррикад ровно ничего не стоит. Тут и сорвалось.

Долгие тюремные месяцы с нестерпимой досадой и грустью я раздумывал об этом «сорвалось», но разобраться не мог.

Между тем все одиночки переполнились.

Мне подбросили записку, что начался расстрел отдельных политических в тюрьмах.

Тогда пережил неприятный момент.

Знал, что перед казнью приходит поп и предлагает исповедаться смертнику.

Однажды перед сном тихо открылась дверь – ко мне вошел с крестом и евангелием тюремный поп:

– Вы – христианин?

От неожиданности похолодело сердце, но я быстро оправился и гордо заявил:

– Мне ничего этого не надо.

В эту минуту явился начальник тюрьмы, шепнул попу:

– Не сюда, батюшка. ошибка…

Ушли.

Разумеется, это было проделано с целью «по пути» напугать меня.

Время шагало мрачно, медленно.

Оконце оттаяло. Пахло весной. Целые дни на дворе чирикали воробьи.

В одну из ночей услышал шум в верхнем этаже главного яруса, вскочил, смотрю: окна осветились и там раздался смех.

Что такое?

Утром узнал, что из Перми привезли большую партию политических и разместили в общих камерах.

Сразу стало веселее, – будто грачи прилетели.

Я на стол поставил табуретку, открыл оконце и, уцепившись за решетку, смотрел на пермских гостей которые тоже уцепились за свои решетки.

И вдруг услышал знакомый голос:

– Как поживаете, товарищ президент?

– Благодарствую.

– Расскажите, президент, какое кофе пьют в Турции?

Это говорил со мной друг и политический учитель П. А. Матвеев.

– У вас, президент, рыжая борода.

– А откуда вы, Павел Александрович, знаете, что меня прозвали «президентом»?

– Мы такие, что все знаем.

– Тогда почему проиграли революцию?

– Не хватило пороху.

Снова хохот.

Однако разговоры вдруг прекратились: во дворе, меж окнами, появился начальник караула и крикнул:

– Не разговаривать! С окон убирайтесь! Иначе приказываю часовым стрелять!

Все скрылись.

Но в ответ пермские запели любимую: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою».

И эта песня оборвалась на средине – очевидно, запретили.

Я крикнул в окно:

– Да здравствует бодрость! Ура, товарищи!

Ко мне влетел помощник начальника:

– Если вы еще раз полезете к решетке – мы посадим вас в темный карцер на неделю.

Наступило круглое затишье.

Много писал стихов, много думал о том, как выйду из тюрьмы – поеду в Петербург учиться.

Пермские действовали ловко через уголовных: на прогулках мне подкидывали письма, брошюры, газеты и журнал Шебуева «Пулемет».

Потом прилетели птицы – принесли тепло и песни о широкой вольности.

На дворе стало сухо, и по сочному воздуху чувствовалась первая зелень за высокой стеной.

Так бы и кинулся в лес, на поляны сосновые, весеннюю землю понюхал бы, поцеловал и пожевал, чорт возьми.

Или посмотрел бы на камский ледоход, – ведь там скоро побегут пароходы, повезут пассажиров.

И кажется удивительным, и не верится, что пассажиры поедут свободно, без тюремных надзирателей.

Как-то утром – едва встали – я услышал радостное густое пенье пермских – «Эй, дубинушка, ухнем».

Ухнули.

И коллективный крик в окно:

– Да здравствует 1 мая! Ура!

– Ура! – орал я, снова уцепившись за решетку.

Пермские махали в окно красной рубахой.

– Поздравляем!

– Ура!

И вдруг выстрел часового.

Все стихло.

Праздник кончился.

А вечером, перед сном, как всегда, уголовные глухо, подземельно безнадежно пели хором: «спаси, господи, люди твоя».

В средних числах мая внезапно по всей тюрьме политические объявили голодовку.

Мы требовали приезда прокурорских властей, чтобы расследовать дело зверского избиения одного крестьянина-депутата тюремным начальством.

И заодно требовали освободить на поруки больных заключенных.

Трудно было голодать первый и особенно второй день, на третий легче.

Мы отказались даже от воды.

Я заболел: жар, озноб, тошнота, всего ломит.

Наехали из Перми власти.

Доктор меня обследовал при прокуроре и заявил тут же:

– Очень плохо, сердце почти не работает.

Дал лекарства выпить.

Я отказался.

Тогда прокурор, заявил, что все наши требования уважены сполна – сегодня же все больные будут освобождены, а за избиение заключенного начальник тюрьмы увольняется.

Поверил, выпил лекарство и две ложки портвейну.

Через час из окон крикнули:

– Наши требования удовлетворены! Голодовка, товарищи, кончилась! Поздравляем!

Сразу стало легче.

Принесли молоко, котлетку, белый хлеб.

К вечеру всех больных освободили.

Меня спросили:

– Не желаете ли остаться до утра? Вы очень больны и доктор советует переночевать.

– Ну, нет, – улыбался я во всю камеру, – благодарю покорно. Только освободите, а на воле сразу исцелюсь.

Повели в контору, взяли несколько подписок о невыезде до суда из Нижнего-Тагила.

Я еле держался на трясущихся ногах от голода, болезни и счастья, но когда открыли тюремные ворота и глаза увидели солнце, деревья, зелень травы, дорогу, – побежал сразу в лес и спрятался на случай, если бы вздумали вернуть.

И я, действительно, припал к земле, целовал землю, рвал зубами, жевал, хохотал и задыхался от пьяного майского воздуха.

А потом нанял крестьянскую подводу до станции Гороблагодатской, там с товарным поездом в Пермь.

И сейчас же – на пароход, по Каме вниз.

И дальше, дальше.

Куда?

О, конечно, в Севастополь! Ведь это там живет капитан торгового парохода, и он снова возьмет меня в Турцию.

Ах, как жадно хочется выпить кофе на константинопольском базаре.

Дивно! Будто сорвался с виселицы.

Да, да, так превосходно жить на воле.

В персидских чай-ханэ

Снова майское, безмятежное море, ленивые под горячим солнцем чайки, играющие дельфины, высокий воздух, ялики с парусами.

Снова на камнях, у самой воды, сижу – набираюсь сил, вдыхаю здоровье горизонтов.

Еще слаб, но ремонт идет полным ходом, и я тут, как пароход в доке.

А кругом – будто ничего не случилось: та же – внешняя тишина, трамваи бегают, люди бродят по приморскому бульвару, громыхают в порту, дымятся пароходы, разносчики продают с лотков персики.

Магазины торгуют.

Белеются кители морских офицеров.

А восстанье на Потемкине? Лейтенант Шмидт? Эскадра? Матросы? Революция?

Полное спокойствие и от этой тишины – сверлящая боль досады, обиды: как это «они» могли взять верх когда «их» жалкая кучка, а нас – миллионы.

Все просто: марсельеза без баррикад ничего не стоит.

Прохожу мимо дома Наташи – там пусто, уехали совсем, живут другие.

И все стало – чужое, одинокое, холодное.

Мой капитан с сыном в Одессе.

Но мне везет: случайно познакомился и сразу сдружился с бывшим лейтенантом Кусковым, другом лейтенанта Шмидта.