Запахло керосином и карболкой: в углу стояла параша.
К стене привинчена койка, под высоким замерзшим оконцем – столик, табуретка.
А вся одиночка – два шага ширины и пять длины.
И в двери – глазок с пятак.
Камеру заперли на ключ. Ушли.
Когда лег спать, укрывшись своим овчинным тулупом, слышал: провели других товарищей и тоже заперли.
Тишина могильная и только в коридоре тикали стенные часы да шаркали шаги надзирателей.
Так началась новая жизнь.
С утра будят звонком рано – при огнях, дают кипяток и кусок ржаного хлеба, потом приходит арестант-уголовник уносит парашу.
Раз в день, на 6 минут, уводят на дворик гулять одного.
На дворе много уголовников в серых арестантских одеждах и все что-нибудь делают: убирают снег, пилят, носят дрова, таскают в котлах кипяток, капусту.
Поглядывают на меня, приветствуют, делают какие-то знаки, и я понимаю, что их очень бьют по головам, по зубам.
Кормили отвратительно.
Первые дни я почти не ел, а потом привык.
Долго не давали читать книг, но потом стали давать – то «жития святых», то глупейшие романы без начала и конца.
Одно удовольствие – надписи заключенных на полях страницы, вроде: «Вот, сволочи, – какую дрянь дают».
Или: «Книги наши – для параши»,
Научился – по подброшенным запискам на прогулках – перестукиваться и говорить на пальцах с уголовными.
Выдали, наконец, тетрадь, пронумерованную, с сургучной печатью.
Стал писать стихи и заниматься по-французски, так как с собой захватил французскую начальную книгу.
Разрешили писать письма на волю, и я стал получать ответы, в которых половина тщательно вычеркивалась.
Медленно ползли недели и месяцы.
У меня выросла большая рыжая борода.
По субботам в бане всегда находил записки, где сообщалось, что в России – свирепый террор, тюрьмы переполнены, всюду действуют кровавые карательные экспедиции.
Со скрежетом думал: а мы-то «бескровные дураки» церемонились, няньчились, собирались для резолюций, пели марсельезу и ни одного жандарма, даже станового пристава в тюрьму не посадили.
Ни единой баррикады не устроили.
Словом, ничего революционного не сделали, а ведь власть, действительно, была в наших руках.
Ну, какие же мы борцы за свободу!
Разве это так делается?
Куда мы к чорту годимся после этого?
Здесь, в тюремном одиночестве, со всей очевидностью проносились в голове отдельные этапы первой борьбы за свободу, и всюду я видел одно – полнейшую неподготовленность, отсутствие руководства, грубые тактические ошибки и совершенно детскую наивность всех, кто стал у руля корабля революции.
О себе уж молчу, ибо был только матросом и ждал приказаний из Перми.
А если и попал в «президенты Урала» – тем хуже для революции: ну, что я – стихийный юноша – мог сделать, когда весь был устремлен к настоящим «командирам» революционного шторма, а они медлили и путались в своей нерешительности.
И оказалось, что марсельеза без баррикад ровно ничего не стоит. Тут и сорвалось.
Долгие тюремные месяцы с нестерпимой досадой и грустью я раздумывал об этом «сорвалось», но разобраться не мог.
Между тем все одиночки переполнились.
Мне подбросили записку, что начался расстрел отдельных политических в тюрьмах.
Тогда пережил неприятный момент.
Знал, что перед казнью приходит поп и предлагает исповедаться смертнику.
Однажды перед сном тихо открылась дверь – ко мне вошел с крестом и евангелием тюремный поп:
– Вы – христианин?
От неожиданности похолодело сердце, но я быстро оправился и гордо заявил:
– Мне ничего этого не надо.
В эту минуту явился начальник тюрьмы, шепнул попу:
– Не сюда, батюшка. ошибка…
Ушли.
Разумеется, это было проделано с целью «по пути» напугать меня.
Время шагало мрачно, медленно.
Оконце оттаяло. Пахло весной. Целые дни на дворе чирикали воробьи.
В одну из ночей услышал шум в верхнем этаже главного яруса, вскочил, смотрю: окна осветились и там раздался смех.
Что такое?
Утром узнал, что из Перми привезли большую партию политических и разместили в общих камерах.
Сразу стало веселее, – будто грачи прилетели.
Я на стол поставил табуретку, открыл оконце и, уцепившись за решетку, смотрел на пермских гостей которые тоже уцепились за свои решетки.
И вдруг услышал знакомый голос:
– Как поживаете, товарищ президент?
– Благодарствую.
– Расскажите, президент, какое кофе пьют в Турции?
Это говорил со мной друг и политический учитель П. А. Матвеев.
– У вас, президент, рыжая борода.
– А откуда вы, Павел Александрович, знаете, что меня прозвали «президентом»?
– Мы такие, что все знаем.
– Тогда почему проиграли революцию?
– Не хватило пороху.
Снова хохот.
Однако разговоры вдруг прекратились: во дворе, меж окнами, появился начальник караула и крикнул:
– Не разговаривать! С окон убирайтесь! Иначе приказываю часовым стрелять!
Все скрылись.
Но в ответ пермские запели любимую: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою».
И эта песня оборвалась на средине – очевидно, запретили.
Я крикнул в окно:
– Да здравствует бодрость! Ура, товарищи!
Ко мне влетел помощник начальника:
– Если вы еще раз полезете к решетке – мы посадим вас в темный карцер на неделю.
Наступило круглое затишье.
Много писал стихов, много думал о том, как выйду из тюрьмы – поеду в Петербург учиться.
Пермские действовали ловко через уголовных: на прогулках мне подкидывали письма, брошюры, газеты и журнал Шебуева «Пулемет».
Потом прилетели птицы – принесли тепло и песни о широкой вольности.
На дворе стало сухо, и по сочному воздуху чувствовалась первая зелень за высокой стеной.
Так бы и кинулся в лес, на поляны сосновые, весеннюю землю понюхал бы, поцеловал и пожевал, чорт возьми.
Или посмотрел бы на камский ледоход, – ведь там скоро побегут пароходы, повезут пассажиров.
И кажется удивительным, и не верится, что пассажиры поедут свободно, без тюремных надзирателей.
Как-то утром – едва встали – я услышал радостное густое пенье пермских – «Эй, дубинушка, ухнем».
Ухнули.
И коллективный крик в окно:
– Да здравствует 1 мая! Ура!
– Ура! – орал я, снова уцепившись за решетку.
Пермские махали в окно красной рубахой.
– Поздравляем!
– Ура!
И вдруг выстрел часового.
Все стихло.
Праздник кончился.
А вечером, перед сном, как всегда, уголовные глухо, подземельно безнадежно пели хором: «спаси, господи, люди твоя».
В средних числах мая внезапно по всей тюрьме политические объявили голодовку.
Мы требовали приезда прокурорских властей, чтобы расследовать дело зверского избиения одного крестьянина-депутата тюремным начальством.
И заодно требовали освободить на поруки больных заключенных.
Трудно было голодать первый и особенно второй день, на третий легче.
Мы отказались даже от воды.
Я заболел: жар, озноб, тошнота, всего ломит.
Наехали из Перми власти.
Доктор меня обследовал при прокуроре и заявил тут же:
– Очень плохо, сердце почти не работает.
Дал лекарства выпить.
Я отказался.
Тогда прокурор, заявил, что все наши требования уважены сполна – сегодня же все больные будут освобождены, а за избиение заключенного начальник тюрьмы увольняется.
Поверил, выпил лекарство и две ложки портвейну.
Через час из окон крикнули:
– Наши требования удовлетворены! Голодовка, товарищи, кончилась! Поздравляем!
Сразу стало легче.
Принесли молоко, котлетку, белый хлеб.
К вечеру всех больных освободили.
Меня спросили:
– Не желаете ли остаться до утра? Вы очень больны и доктор советует переночевать.
– Ну, нет, – улыбался я во всю камеру, – благодарю покорно. Только освободите, а на воле сразу исцелюсь.
Повели в контору, взяли несколько подписок о невыезде до суда из Нижнего-Тагила.
Я еле держался на трясущихся ногах от голода, болезни и счастья, но когда открыли тюремные ворота и глаза увидели солнце, деревья, зелень травы, дорогу, – побежал сразу в лес и спрятался на случай, если бы вздумали вернуть.
И я, действительно, припал к земле, целовал землю, рвал зубами, жевал, хохотал и задыхался от пьяного майского воздуха.
А потом нанял крестьянскую подводу до станции Гороблагодатской, там с товарным поездом в Пермь.
И сейчас же – на пароход, по Каме вниз.
И дальше, дальше.
Куда?
О, конечно, в Севастополь! Ведь это там живет капитан торгового парохода, и он снова возьмет меня в Турцию.
Ах, как жадно хочется выпить кофе на константинопольском базаре.
Дивно! Будто сорвался с виселицы.
Да, да, так превосходно жить на воле.
В персидских чай-ханэ
Снова майское, безмятежное море, ленивые под горячим солнцем чайки, играющие дельфины, высокий воздух, ялики с парусами.
Снова на камнях, у самой воды, сижу – набираюсь сил, вдыхаю здоровье горизонтов.
Еще слаб, но ремонт идет полным ходом, и я тут, как пароход в доке.
А кругом – будто ничего не случилось: та же – внешняя тишина, трамваи бегают, люди бродят по приморскому бульвару, громыхают в порту, дымятся пароходы, разносчики продают с лотков персики.
Магазины торгуют.
Белеются кители морских офицеров.
А восстанье на Потемкине? Лейтенант Шмидт? Эскадра? Матросы? Революция?
Полное спокойствие и от этой тишины – сверлящая боль досады, обиды: как это «они» могли взять верх когда «их» жалкая кучка, а нас – миллионы.
Все просто: марсельеза без баррикад ничего не стоит.
Прохожу мимо дома Наташи – там пусто, уехали совсем, живут другие.
И все стало – чужое, одинокое, холодное.
Мой капитан с сыном в Одессе.
Но мне везет: случайно познакомился и сразу сдружился с бывшим лейтенантом Кусковым, другом лейтенанта Шмидта.