и смело
творит свою книгу «Беда пролетела».
В полете фантазии высшее счастье.
Сначала событье разложит на части,
а после решит, что в нем не было смысла,
что тучами небо лишь в шутку нависло.
И ей предстоит
все – от верха до низа –
в систему свести и сокрытое вызнать.
Как это по-детски наивно и мало –
разыскивать то, что навеки пропало!
Ей надо б заняться сегодняшним строем,
а небо и землю оставить в покое.
Пускай их идут своим ходом привольным
и мерно вдоль скал разбиваются волны.
Маркс издевается над самодовольством филистера, который недоумевает, как можно жить с самим собой в разладе, если кошелек спрятан вполне надежно. В юмористическом романе «Скорпион и Феликс» Маркс сатирическими штрихами рисует «истинно немецкую», «очень христианскую» семью, смеется над их бесплодными умствованиями. В этом произведении уже проскальзывают блестки того сверкающего остроумия, которое отличало зрелые работы Маркса. Он замечает, что все великое имеет свою противоположность и вытесняется ею: великан – карликом, гений – жалким филистером, герой Цезарь – актером Октавианом, император Наполеон – королем бюргеров Луи-Филиппом, философ Кант – «рыцарем» Кругом, поэт Шиллер – советником Раупахом, небо Лейбница – классной комнатой посредственного философа Вольфа. Аналогично этому после бури всегда остается целое море ила и грязи. И надолго!
Позднее, в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», Маркс возвращается к сатирическому образу, родившемуся в юные годы:
«Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса. Коссидьер вместо Дантона, Луи Блан вместо Робеспьера, Гора 1848 – 1851 гг. вместо Горы 1793 – 1795 гг., племянник вместо дяди. И та же самая карикатура в обстоятельствах, сопровождающих второе издание восемнадцатого брюмера!»
Филистер всегда чтит оригинал, но явно предпочитает ему карикатуру. Буря его пугает, в тине же, которая остается после нее, он чувствует себя превосходно. Он снова все старается «привести в систему», уложить всю бурю в книги, на которые нетрудно найти покупателя. К этой теме юный Маркс не раз возвращается в своих эпиграммах.
Однажды немцы, пустившись в путь,
До народной победы смогли дотянуть.
Когда ж вознесли всем успехам хвалу,
Слова прочитали на каждом углу:
«Повсюду свершилось великое чудо –
Скоро все люди трехногими будут!»
И сразу же грусть затуманила лица,
И сами себя они стали стыдиться:
«О, слишком уж много случилось за раз!
Нас снова зовет тихой благости глас.
А все, что не благость, – оставим мы книгам,
На книги найдем покупателей мигом».
В этих произведениях находит себе выход политическое умонастроение юного Маркса: его нетерпимость к реакции, ожидание революционной бури, народной победы, критика политической трусости и безразличия, ирония над удивительной способностью немцев совершать революции в книгах, но не в жизни.
Франц Меринг не совсем прав, когда утверждает, что среди богатых даров, положенных музами в колыбель Маркса, не было дара ритмической речи. Хотя многие стихи Маркса подражательны и, как считал сам молодой автор, расплывчаты, туманны, но есть среди них и крупицы поэзии, блещущие, «словно далекий дворец фей». Они присутствуют и в лирических стихах, посвященных «моей дорогой, вечно любимой» Женни, и в сатирических, где пробивается острая мысль и гневное чувство. Если в первых его поэтических опытах чувствуется влияние сентиментального романтизма Шиллера, а также молодых тогда романтиков – Шамиссо, Брентано, то последние стихи отмечены печатью Гёте и особенно Гейне.
С едким сарказмом обрушивается Маркс на ханжеские поучения отцов церкви – духовных наставников филистеров. Он посвящает несколько эпиграмм лютеранскому пастору Пусткухену, который написал переложение «Вильгельма Мейстера» Гёте и поносил великого немецкого поэта за «безнравственность».
Пастору Пусткухену печь бы на церковной кухне пироги пустейших проповедей для послушной паствы. Но «карлики» нередко одержимы манией величия, они тщатся померяться с «великаном». Они подходят к нему со своей меркой и способны увидеть разве что грязь на его гигантских башмаках. Тогда «карлики» становятся высокомерно-снисходительными – достоинства «великана» кажутся им недостатками, а вот того, что они, «карлики», так ценят в самих себе, как на грех, недостает «великанам». За что же их чтут? В самом деле, иронизирует над истовым в простоте душевной Пусткухеном Маркс, как можно так высоко ценить Гёте, если он не написал даже текста для церковной проповеди? Он изучал только природу, в то время как ему следовало бы изучать лютеровский катехизис и перелагать его в стихи.
Для женщин Гёте – отвратный дух,
Поскольку не годен совсем для старух.
Природу берет он как таковую,
Церковной моралью ее не шлифуя.
А надо б взять лютеровский катехизис –
Благие стихи из него б получились.
Ах, Гёте, прекрасное делать он мог,
Да жаль, забывал прибавлять: «Сделал бог».
Да и что полезного в его сочинениях? Ведь он «никогда не решил ни одной арифметической задачи»!
Странное желание – в почете
Видеть Гёте, низменного Гёте!
Разве мог он, этот недостойный,
Сделать текст для проповеди горней?
Есть ли в нем хоть крохи тех наитий,
Коих пахарь алчет и учитель!
Знаком воли божьей не означен,
Он и школьной не решит задачи.
А «Фауст»? Какой это мог бы быть прекрасный сюжет для нравоучительного рассказа о том, как «грехи приводят к дьяволу» и как надо заботиться о спасении души! Гёте же все изобразил фальшиво. У него Фауст «смеет сомневаться в боге и мире», а «глупая Грета должна его любить, вместо того чтоб совесть в нем пробудить» и напомнить о Страшном суде и кознях дьявола.
Послушайте только, как Фауст написан, –
Он ложью и фальшью поэта пронизан!
Был Фауст греховен и жил, как неряха,
В азарте не ведая божьего страха.
И не помышлял он о помощи свыше,
О том, что позорная смерть его ищет.
Поэтому, с ужасом в сердце не сладив,
Ждал муки отчаянья в огненном аде.
Тогда он подумал о Смерти и Жизни,
О Знанье и Гибели в злом катаклизме.
Об этом наплел и слова он и числа,
И все они с темно-мистическим смыслом.
Украсить бы автору все, что коряво,
И мысль провести: за грехом рыщет дьявол.
А тем, кто спасения ищет в кредите,
Сказать бы: спасенье души соблюдите!
Вот Шиллер – это другое дело! «В его сочинениях есть идея», но стал бы он много сноснее, если б «библию больше читал».
Величие Гёте оскорбляет самодовольных «карликов» типа Пусткухена, их благочестие уязвлено, и они не прочь были бы «укоротить» Гёте хотя бы на голову!
Критика убогого домостроевского мира пусткухенов означала и критику всей религиозно-поэтической ортодоксии, которая взращивала подобных субъектов, а это с неизбежностью вело к тому, что под сомнение ставилась и сама религия.
Объявляя в эпиграммах 1837 года настоящую войну воинствующей тупости духовенства, Маркс тем самым объявил войну и самому «холодному божеству» – этому верховному ханже и высочайшему деспоту.
Разрыв с мещанским, филистерским мировоззрением не мог быть полным без окончательного разрыва с религией. В свою очередь, последовательная и беспощадная критика религии невозможна была с идеалистических позиций, она упиралась также в критику действительности. Такова была неизбежная логика того пути, на который вступил Карл Маркс.
В конце 30-х годов его внимание, как и внимание его ближайших друзей-младогегельянцев из «Докторского клуба», обращено главным образом на критику религии. Начало философскому наступлению на религию положила книга Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», вышедшая в 1835 году, в которой отрицалась «божественная непогрешимость» евангелия. Бруно Бауэр – близкий товарищ Маркса по «Докторскому клубу» – пошел еще дальше и утверждал, что во всех четырех евангелиях нет ни единого атома исторической правды.
В это же время Людвиг Фейербах статьями в «Галлеском ежегоднике» начал критику гегелевского тезиса о единстве религии и философии с позиций, которые вскоре привели его к материализму.
Другой старший товарищ Маркса, Фридрих Кёппен, ратовал за восстановление в правах традиций французского и немецкого просвещения XVIII века. Памфлет 1840 года Кёппен посвятил «своему другу Карлу Генриху Марксу из Трира».
Маркс был самым молодым членом «Докторского клуба», но, несмотря на это, очень скоро он занял центральное место среди профессоров и приват-доцентов. Они почувствовали в нем недюжинный интеллект, самобытную силу и самостоятельность мысли, они не могли не оценить необыкновенную широту его духовных интересов и смелость суждений, а также его юмор. Бруно Бауэр, который был уже приват-доцентом и признанным главой младогегельянского движения, писал студенту Марксу из Бонна дружеские письма, полные большого уважения к его таланту. Он вспоминает, что с «интеллектуальным интересом», господствовавшим в «Докторском клубе», ничто не может сравниться, и признается Марксу, что «еще никогда не смеялся так, как в Берлине, когда хотя бы только переходил с тобой улицу».