ие кадетские каникулы и тот день, когда у этих стен, под звон колоколов, при ярком январском солнце он встретился со своим другом в толпе верующих, выходивших из храма. А рядом были тётушки. Его милые, трогательные тётушки, которых больше нет и никогда уже не будет.
Не понял, как оказался в центре просыпающегося города. Со стены здания, в котором размещался когда-то синематограф «Иллюзион», а позже театр для избранной публики «Интимный», на Суровцева с огромного плаката смотрел красноармеец. Одну руку красный воин высоко поднял над головой, другую, большую и мозолистую, протягивал навстречу прохожим. На шапке изображённого военного была пятиконечная звезда с плугом и большим молотом в центре. «Граждане, сдавайте оружие!» – гласила надпись на плакате. Со всех сторон, снизу и с боков, к красноармейцу тянулись худосочные руки граждан с револьверами и пистолетами, с саблями и штыками. Несмотря на очевидный талант, художник был далёк от воинской службы и военного дела. И если красный солдат был нарисован реалистично и рельефно, вероятно с натуры, то изображённое огнестрельное и холодное оружие граждан скорее напоминало пистолетики и сабельки из кадетских и гимназических тетрадок.
Перевёл взгляд на красивое, знакомое с детства, четырёхэтажное здание магазина купца Голованова и вздрогнул от неожиданности. На стене из красного кирпича красовалось писанное на скорую руку название: «Переулок имени товарища И. Нахановича». Переулок, прежде называемый Ямским, стал переулком Нахановича. Сергею Георгиевичу сделалось чуть ли не дурно. Он с ненавистью смотрел на табличку. Точно она была в чём-то виновата.
Впервые об этом человеке он узнал от организаторов томского восстания против советской власти в мае 1918 года. Исай Наханович был председателем первого томского ревтрибунала. В сознании Мирка-Суровцева никак не укладывался смысл такого переименования. То, что в Томске площадь Ново-Соборная стала площадью Революции, ещё можно было понять…
Но почему переулок Нахановича? Даже гибель этого человека несла на себе печать вопиющего ничтожества и бессмысленности. После неудачного белогвардейского восстания весной 1918 года представители советской томской власти не успели даже перевести дух. Томское восстание офицеров провалилось, но уже двадцать восьмого мая восстал Чехословацкий корпус. Вся Транссибирская магистраль оказалась в руках чехов, и единственный выход на неё из Томска, станция Тайга, был в руках контрреволюционеров. Был воскресный день.
Большевистское начальство спешно погрузилось на два парохода и покинуло Томск. На что они рассчитывали, понять сложно. Скорее всего, просто бежали куда глаза глядят. Потому что уже и по рекам можно было доплыть только до тех крупных городов, в которых тоже была свергнута советская власть.
Председатель ревтрибунала накануне выехал в село Заварзино, как говорили, на дачу. Откуда у бывшего беглого ссыльного могла быть дача – неясно. Он вернулся с природы, не подозревая о том, что в городе уже властвует контрреволюция. Да так ничего и не понял, пока мальчишка, чистильщик сапог, не стал показывать на него пальцем и горланить что было мочи: «Наханович! Держи Нахановича!». Когда Наханович прежде чистил у этого татарчонка сапоги, то не упускал случая завести беседу о вреде курения в раннем возрасте. Юный курильщик оказался злопамятен, мстителен и жесток.
Суровцев опять глядел на плакат. Всё что угодно он мог сделать в своём нынешнем состоянии. Но сдавать оружие он сейчас точно не собирался. И это просто счастье, что никто за достаточно долгий путь по городу его не остановил. Что не попался какой-нибудь въедливый милиционер или бдительный чекист. Банальные придирки или неуважительный тон во время проверки документов могли бы стать роковыми поступками для проверяющих его документы людей.
Шёл по мощённому булыжником переулку. По правую руку – здание Сибирского товарищества печатников. И здесь оказалась новая вывеска. «Газета “Красное знамя”» – сообщала надпись. До революции и при белых в доме находилась редакция «Сибирской жизни». Здесь когда-то и трудился наборщиком человек, увековеченный в новом имени переулка. Редактора прежней газеты Адрианова, приятеля его дорогих тётушек, расстреляли в начале марта двадцатого года. «Тётушки, тётушки», – повторялось и повторялось в воспалённом мозгу.
Он опять, уже в другом месте города, переходил улицу Советскую, которая, перестав быть Спасскою, точно уводила от спасения в сторону замусоренного берега речки Ушайки. Стал подниматься в гору. Ноги сами принесли к стенам Богородице-Алексеевской обители. До переименования улицы Монастырской, на которую выходила западная сторона монастыря, руки у властей пока не дошли. Вдруг в какие-то секунды холодная морось превратилась в мелкий тёплый дождик. Точно в небе что-то переключили. Дождь тоже шуршал. Но шуршал иначе. Это уже был тихий, не раздражающий шум. Небесная влага оказалась неожиданно тёплой для октября.
Запах только что испеченного монастырского хлеба был особенно дразнящим во влажном воздухе. При виде вооружённого военного человека монахи, выходившие из главного храма, крестясь, спешили уйти прочь с монастырского двора под защиту толстых стен прилегающих зданий. Суровцев запоздало снял с головы будённовку. Перекрестился на церковь. Затем на часовню Феодора Кузьмича.
Повернулся вправо и тут увидел свою няню. Параскева Фёдоровна шла от трапезной к храму, глядя себе под ноги. Она сильно постарела со времени предыдущей встречи. Точно не выдержав давления последних лет, спина у нянюшки согнулась, и не было теперь решительно никакой силы, чтоб разогнуть её обратно. Со стороны было просто непонятно, как она до сих пор ходит без палки – столь, казалось бы, необходимой для сопротивления земному тяготению или давлению самих небес, которые готовы были и дальше гнуть ей спину, чтоб уже или сломать, или же окончательно пригнуть к земле.
Не дойдя несколько шагов до колодца между трапезной и храмом, пожилая женщина увидела своего воспитанника. Охнув от неожиданности, развела руки в стороны, потом сразу непроизвольно потянула к нему ладони. Суровцев бросился навстречу, точно опасаясь, что она сейчас упадёт, если её не поддержать. Обнял маленькую, не разгибающуюся фигурку. Поцеловал тёплую, пахнущую хлебом щёку, прижал к себе. Голова нянюшки оказалась почти у его живота. Чувствовал грудью, как негромкие рыдания толкаются вместе с её причитаниями ему под сердце:
– Сергей Георгиевич, не суди меня строго, старую. Не уберегла я наших голубушек. Не отвела в тяжкий час от них рук нечестивых, – тоненько голосила женщина. – Прости, батюшка! Христа ради, прости дуру старую, рабу неразумную, дщерь непутную.
«В своём ли она уме? За что её простить? Не понимаю», – путано думал Суровцев. «Как было бы славно сейчас поплакать вместе с ней», – ещё подумалось ему. Но комок горечи в горле стал теперь столь значительным, что перекрывал не только путь слезам и рыданиям, но и самому дыханию. Не находилось и слов. Приходило горькое осознание того, что, кроме нянюшки, не осталось у него на земле ни одного родного и близкого человека. Тётушки, тётушки… Казалось бы, он мог всю жизнь носить в душе обиду на них. Чего только стоила отдача его в кадеты в шестилетнем возрасте! Мокрая от слёз подушка, на которой он тогда засыпал и просыпался… Но детские горести исчезли сами собой. Чувство родства и признательности с годами оказалось куда сильнее детских обид. И сейчас, обнимая нянюшку, он точно держал в руках последнюю живую нить, связывающую его с тётушками по отцовской и материнской линии. С двумя женщинами, немкой и русской, судьбы которых, точно маленький и крепкий узелок, связал когда-то своим рождением он сам.
Не размыкая объятий, он стал покачиваться вместе с Параскевой Фёдоровной из стороны в сторону. В такт покачиванию как-то светло и молитвенно повторяя про себя слова своей колыбельной. Точно возвращая нянюшке всю её ласку и всё её тепло, принятое им от неё в детстве. Подумалось, что это он, а совсем не его няня, сходит с ума. Дождик моросил вокруг, дождик, представлялось ему, моросил и в душе, которая щемяще, но тепло и нежно лелеяла слова грустной народной колыбельной песни. Мелодия звучала внутри него. По беззвучно шевелящимся губам нельзя было и понять, поёт ли он или шепчет слова молитвы. Могло даже показаться, что он просто что-то полоумно бормочет:
На улице дождик землю прибивает.
Землю прибивает. Брат сестру качает.
Ой, люшеньки, люли! Брат сестру качает.
Заоблачному солнцу в тот день так и не удалось пробить и рассеять тучи. Непогода то дождём, то моросью, смешиваясь с шорохом опавшей листвы под ногами, так и шуршала до позднего вечера. Листвы на деревьях становилось всё меньше и меньше. К тому же городские сады и скверы за последние годы оказались почти полностью вырублены.
Вслед за деревьями и заборами, использованными как дрова, исчезли деревянные, дощатые тротуары. Там, где они прежде пролегали. Почти пропали цветники рядом с многочисленными купеческими особняками, украшенными традиционной для Томска резьбой. Казалось, ещё чуть-чуть – и сама эта резьба отправится в печь.
Резные наличники и карнизы домов за послереволюционные годы не подновлялись и не подкрашивались. Имели они теперь неопрятный, облупившийся вид. В самих особняках, часто вместо одной-двух семей или прежних хозяев, ютилось до десятка семей хозяев новых, получивших жильё по разнарядке горсовета. Но на этом уплотнение не заканчивалось.
К семейным жильцам подселяли жильцов одиноких, сооружая перегородки в больших комнатах и приспосабливая под жильё кладовки и другие хозяйственные закутки под лестницами и даже на чердаках. Новые дома не строились. Вместо домов во дворах росли горы помоек. И сейчас, осенью, с этих помоек мыши и тараканы полчищами устремлялись под человеческий кров. Где их в борьбе за тёплое место на зимнее время уже опередили колонии клопов, с которыми не было решительно никакого сладу в условиях коммуналок. И при этом всюду кричащие приметы НЭПа – аляповатые вывески. Только каменные здания из красного кирпича, иногда из кирпича и жёлтого песчаника ещё как-то сохраняли прежний нарядный вид города.