Путь хирурга. Полвека в СССР — страница 35 из 127

После долгих уговоров, не открывая глаз, она прошептала, как бы сама себе:

— Неужели я не умерла? Мне надо было умереть. Я хочу умереть, я должна….

— Женя, вам надо перелить кровь, дайте вашу руку.

— Кровь? Нет, я не дам.

— Женя, это совершенно-совершенно необходимо.

— Необходимо? Для чего — чтобы жить? Нет, я не хочу жить, я должна умереть.

— Женя…

Еще и еще я, заведующая отделением и сестры, мы все разговаривали с ней — без ответа. Наконец она прошептала:

— Я — полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую — я не дам.

Как раз накануне того дня я добровольно сдал пол-литра крови по призыву станции переливания — у них не хватало запасов крови, а я был комсомолец и должен был показать пример другим. Фамилия моя звучит по-польски, потому что род моей мамы сто лет назад вышел из Польши. Со станции переливания принесли две стеклянные ампулы с моей кровью.

— Женя, это польская кровь, посмотрите на фамилию донора на этикетке — Голяховский (я не сказал ей, что кровь моя).

Она посмотрела и согласилась. Так во второй раз (после случая на студенческой практике в Бежецке) моя кровь спасала больного.

Культи ее ног заживали плохо, началось воспаление, от нее пахло гноем, потом и мочой. Ее температура, анемия (малокровие) и ее апатия были критическими. Она лежала в общей палате на семь человек, ни с кем не разговаривала, только иногда стонала и скрежетала зубами, отвернувшись к окну. Когда я приходил сменить ее пропитанные гноем повязки на культях, она не поворачивала головы в мою сторону, а смотрела через окно на зимний пейзаж больничного двора и плакала.

О чем она думала, что вспоминала? Я пытался вызвать ее на разговор, хотел зажечь в ней интерес хоть к чему-нибудь вне ее страданий. Иногда мне казалось, что она следила за мной глазами. Но тут же она опять отворачивалась к окну.

Ее трагедия заставила меня тоже думать о смысле моей работы — неужели, как врач, я должен буду посвятить свою жизнь участию в океане людских болей и трагедий?! Стоны, крики, скрежет зубов и жалобы моих пациентов будут постоянными звуками, сопровождающими меня каждый день. Все мои разговоры с пациентами будут лишь их жалобами и рассказами о страданиях и болях. От меня потребуется колоссальное напряжение физических и моральных сил, чтобы изучать болезни, лечить их и еще успокаивать своих пациентов. Ведь страдания больных душ тоже будут обращены ко мне. В нашем коммунистическом обществе, в котором людей отучили обращаться к Богу, они не могут открывать свои души и делиться страданиями со священниками — их здесь просто нет. Делиться страданиями люди могут тоже только с врачами. Для многих пациентов — а Женя лишь один пример из многих последующих — я должен буду осуществлять и психологическую поддержку. Ведь это тоже должно вести к уменьшению их страданий и даже уводить их от попыток самоубийства.

Женю я лечил с особой симпатией, я приносил ей фрукты и шоколад, которые мама присылала из Москвы, и незаметно подкладывал на ее поднос с едой. Заведующая Дора тоже пыталась пробудить в ней интерес хоть к чему-то. Однажды она сказала, указывая на меня:

— Женя, а ведь та кровь Голяховского, которая спасла тебя, была его кровь. Это его фамилия. У вас теперь общая кровь и вы стали как брат с сестрой.

Женя глянула на меня и ничего не сказала. Но вот постепенно она стала поправляться и начала со мной разговаривать. Мы даже стали звать друг друга «сестричка» и «братик». Из многих ее рассказов я постепенно узнал трагическую историю ее жизни.

Жене было пять лет, когда в 1939 году, по договору между Сталиным и Гитлером, Польша была поделена пополам и перестала существовать. Пришедшие советские солдаты арестовали ее отца — офицера польской армии. В марте 1940 года в Хатынском лесу, под Смоленском, были тайно расстреляны двенадцать тысяч польских офицеров, среди них — и ее отец (об этом долго ходили слухи, но это преступление было раскрыто только спустя сорок лет). Женя и ее мать ничего не знали, но вскоре в их квартиру пришли советские солдаты и велели собирать вещи и выходить. Мать не понимала по-русски, тогда офицер стал вынимать из шкафа их платья, пальто и мундиры отца и все бросал в чемоданы. С двумя чемоданами их на поезде отправили в Советский Союз — в город Воркуту, за полярным кругом.

Мать и дочь жили в бедности, голоде и унижении, как «враги Советского Союза». Мать били и насиловали много раз на глазах у испуганной Жени, и она жила в страхе, что то же самое будет и с ней. Чтобы как-то продержаться, они продавали вещи, и мать много раз с благодарностью вспоминала офицера, который помог вывезти их. Только одну вещь они решили продать лишь в случае голода на грани смерти — это парадный офицерский мундир отца с эполетами и аксельбантами. Но вот в 1953 году умер Сталин, обстановка стала меняться, и польские ссыльные просили, чтобы им разрешили вернуться в Польшу. В этом им отказали, но разрешили уехать из Воркуты. После многих лет на севере они хотели перебраться на юг, но денег на два билета у них не было. Решили, что Женя поедет первой в Петрозаводск, который был не очень далеко, найдет себе работу и вышлет матери деньги на приезд.

Жене было трудно найти работу — она не могла скрывать своей ненависти ко всем русским, и это мешало ее контактам с людьми. Характер у нее был злобный — польский, а тяжкая жизнь ее еще более озлобила. В конце концов она устроилась ученицей мастера в новой парикмахерской. Она получала в месяц 15 рублей (около полутора долларов) и снимала за 5 рублей угол в комнате на краю города, за железнодорожными путями. По вечерам, когда она шла домой, мимо нес мчались поезда, и почти каждый раз она думала: как было бы просто кинуться под один из них. Но молодость и радость ее девятнадцатилетнего тела были сильней той ужасной мысли. Петрозаводск был больше и удобнее Воркуты, в первый раз в жизни она чувствовала себя независимой, ей хотелось одеваться и веселиться. У нее не было постоянного парня, но молодые офицеры заприметили ее в парикмахерской, так же как и я. Они оказались решительней меня, приходили чаше, водили ее в кино, в ресторан и на танцы. Ей это нравилось, но она дала себе обет: в первый раз она отдастся только поляку. В парикмахерской Женя почти ни с кем не разговаривала; мастерицы не любили ее, называли «польская блядь», потому что видели, что заведующий — инвалид войны и алкоголик — «положил на нес глаз» и держал, чтобы сделать своей любовницей. Сама Женя, занятая своей жизнью, этого не замечала, но мастерицы, зная своего начальника, были из-за этого настроены против нее. После трех месяцев обучения она должна была сдать экзамен на мастера. Это давало ей заработок в 45 рублей, она смогла бы накопить денег и вызвать к себе мать. Экзамена она не боялась — она легко обучилась всем приемам стрижки и завивки, и у нее был врожденный вкус к изяществу и красоте.

За день до экзамена заведующий — пьяный, как всегда, — вызвал ее в свой кабинет:

— Женя, зайди-ка ко мне — надо поговорить о твоем будущем.

Мастерицы понимающе переглянулись. В кабинете он закрыл за Женей дверь и, не говоря ни слова, кинулся срывать с нее халат. Она опешила, но мгновенно поняла, что он атаковал ее так, как солдаты делали это с ее матерью. Она вырвалась, а он наступал:

— Ну, чего, дура, сопротивляешься? Небось не целочка, подумай о будущем.

Задыхаясь, она выбежала в коридор позади зала и встала у окна, переводя дыхание. Когда она вошла в мастерскую, то чувствовала, что мастерицы смотрели на нес с усмешкой. Женя не знала, что делать. Она механически взяла в руки розовую гребенку с ближайшего стола. Отвернувшись к окну, чтобы не видели ее слез, она нервно сгибала и разгибала гребенку. Крак — гребенка с треском сломалась в ее руках.

— Ты чего это сделала с моей гребенкой? — закричала мастерица. — А? Для чего? Говори!

Другие мастерицы включились:

— Она это нарочно.

— Какая нахалка!

— Она думает, что лучше всех!

— Польская шлюха!

На шум прибежал заведующий:

— Чего вы разорались?

— Вот, эта ваша польская шлюха — она сломала гребенку!

Воспользовавшись моментом, он крикнул Жене:

— Так ты так, да? Снимаю тебя с экзамена — ты уволена!

Обозленная, обиженная, обескураженная, Женя крикнула:

— Ну вас всех в жопу! — швырнула гребенку в лицо заведующему, сорвала с себя халат, бросила его на пол, схватила пальто и выбежала на мороз.

Ее душили обида и бессилие. Она шла в темноте вдоль железной дороги, и ее пронзила мысль: единственно правильное — это броситься под поезд. С того момента она была занята одним — как это сделать. Приближался шум поезда, она приготовилась к прыжку, но в последний момент в страхе отпрянула перед грохотом громадных колес. Она была так напугана, что не заметила, как приблизился второй поезд. Хотела кинуться к середине состава, но опять испугалась. И тогда возникла новая мысль: я струсила!.. Я не смогла это сделать, потому что струсила!.. Значит, я трусиха!.. Эта мысль билась в ее висках. Ей стало противно — у нее даже не было смелости сделать то единственно правильное, что спасет ее от мучений жизни. И под влиянием этой мысли она бросилась под колеса третьего поезда… Очевидно, ее молодое и сильное тело сопротивлялось этому — ей отрезало только ноги… только ноги… только…

Женины культи зажили. 8 марта, в Международный женский день, она впервые встретила меня улыбкой. Я заметил, что она причесана, ногти на руках покрыты красным лаком, и от нее пахло духами. Все это приносили ей бывшие сослуживцы, хотя она продолжала отказываться разговаривать с ними. Они объясняли мне:

Да разве ж мы могли подумать…

— Да если бы мы знали…

— Да ведь та гребенка-то была старая и даже с трещиной…

— Да мы и того заведующего прокляли и выжили…

Известно, что русские души жалостливы и отходчивы, только зачастую проявляют это слишком поздно.

В день своей первой улыбки Женя спросила:

— Братик, что будет со мной, когда меня выпишут из больницы?