Путь хирурга. Полвека в СССР — страница 64 из 127

мощью сестры я снял простыню и — содрогнулся: человек сгорел весь! На теле не было кожи, на голове не было волос, на лице не было глаз — все сгорело: глубокий тотальный ожог с обугливанием тканей. Но больной был еще жив, он с трудом поверхностно дышал и шевелил сгоревшими губами. Я наклонился вплотную к страшному лицу и разобрал еле слышные слова:

— Больно… Сделайте… чтобы не болело…

Первым делом следовало начать внутривенное вливание жидкостей с обезболивающими лекарствами, но в обожженных тканях невозможно было найти ни одной вены. Только на обеих стопах еще оставалась кожа. Я с трудом смог найти мелкую вену и ввел в нес иглу (пластмассовых катетеров тогда еще не было). Через иглу я ввел в сосуд морфин, и больной задышал спокойней.

Тогда я смог поговорить с полковником Ивановым. Он был напряжен и взволнован:

— Сделайте все, что возможно, чтобы спасти его — он не простой человек.

Выяснилось, что этого молодого больного — Валентина Бондаренко, двадцати четырех лет — привезли к нам прямо из института космонавтики, возле метро «Динамо», всего в трех километрах от нас. Он получил ожоги час назад, когда находился внутри испытательной барокамеры с повышенным содержанием кислорода. Внезапно в ней произошел пожар, и Бондаренко оказался в атмосфере горящего воздуха. Пока смогли разгерметизировать камеру, прошло около получаса, и все это время он горел. На нем был специальный костюм, который частично предохранял его вначале. Но потом сгорел и костюм, осталась только специальная обувь — поэтому на стопах сохранилась кожа.

— Что это за барокамера, в которой он находился?

— Я вам скажу, только не для распространения: это модель космического корабля для человека. Бондаренко проходил в ней испытания — готовился к полету в космос.

Теперь стал понятен и механизм тотального ожога, и взволнованность полковников, и секретность вокруг больного. До того времени еще никто не вылетал в космос, кроме собак Белки и Стрелки. Ходили разговоры, что готовится полет человека, но информации об этом, естественно, не было. Эта трагедия носила секретный характер.

Все время звонил единственный телефон отделения неотложной хирургии — полковники отвечали кому-то. Позвали меня:

— Вас просит к телефону главный хирург Советской Армии генерал-полковник Вишневский.

Это был близкий друг моего отца, свой человек в нашей семье.

— Слушаю, Александр Александрович, это Володя Голяховский, сын Юли Зака.

— А, это ты! Объясни мне толком — что такое с больным?

Я рассказывал, он задавал вопросы, потом сказал:

— Высшее военное начальство требует, чтобы я взял его в институт хирургии, в наш ожоговый центр. Как ты думаешь, его можно довезти живым?

— Думаю, что нет.

— Наверное, ты прав. Вот что: я пришлю к тебе Шрайбера со специальными жидкостями.

Михаил Шрайбер — начальник ожогового центра Института хирургии, у него был самый большой опыт в лечении ожогов. Он тоже профессор и генерал, а также хороший знакомый отца — все они вместе воевали на фронте. Шрайбер быстро приехал со своей помощницей Долговой, и сколько они уже перевидали ожогов, но такого тотального не помнили. Они привезли с собой жидкости, которых у нас не было, и объяснили, что эти жидкости проходили испытания под грифом секретности.

С приездом военных специалистов с меня снялась ответственность за жизнь космонавта. Но и под их руководством вся тактика лечения сводилась только к тому, чтобы дать больному возмещение потерянной при ожоге жидкости и этим сохранять его жизнь хоть сколько-то времени. Ничего другого сделать нельзя, я слышал, как по телефону Шрайбер сказал Вишневскому:

— Нет, спасти его невозможно.

Привезли заплаканную жену Бондаренко. Что было делать, как показать ей обугленное тело без волос, без глаз, без губ? Сестра подвела ее к двери и показала его с расстояния.

Другие больные поступали для неотложного лечения, а телефон все звонил. Звонили большие люди и спрашивали о состоянии Бондаренко. Приходилось отрываться отдел и все снова объяснять. Я попросил Иванова:

— Посадите кого-нибудь из ваших у телефона, чтобы он отвечал на вопросы.

Вскоре появился молодой старший лейтенант, на него накинули халат и посадили у телефона. Он был маленького роста, с простым симпатичным лицом и красивой скромной улыбкой. Он тихо сидел, водил за нами грустными глазами и отвечал на звонки:

— Состояние тяжелое… врачи делают все возможное, чтобы спасти… слушаюсь, товарищ генерал… будет сделано, товарищ маршал… так точно, я передам, товарищ главный конструктор… все еще без сознания, товарищ министр…

Доносились только обрывки его разговоров. Иногда он подзывал к телефону Иванова или меня, если просили начальники. Я отвечал на вопросы, а молодой лейтенант слушал, грустно наклонив голову.

Валентин Бондаренко прожил шестнадцать часов и умер на следующий день к утру — но и это было поразительно. Столько времени мог жить только очень сильный организм, даже и при специальных засекреченных жидкостях-лекарствах.

На следующее утро я опять увидел в холле того молодого лейтенанта, он одиноко сидел на диване. Я подошел к нему, он по-военному вскочил и вытянулся, выжидательно глядя.

— Сидите, пожалуйста, — я сел рядом и спросил, — вы были друзья?

— Очень близкие. Мы из одного отряда.

— Как случилось, что возник пожар в камере?

Он вздохнул:

— Просто случайность. Он был в программе трехсуточного испытания, и как раз ночью программа должна была закончиться. Он собрался согреть себе еду на электроплитке, протер руки спиртовой салфеткой, и она коснулась раскаленной плитки. Воздух вспыхнул, он пытался его загасить, дал сигнал тревоги. Но пока его разгерметизировали — сгорел.

— Неужели обычная плитка? Это же опасно.

— Да, обычная, только спираль покрыта железом. Спасибо вам, товарищ врач, за все, что вы для него сделали.

Я пожал его маленькую руку, кисть была почти как детская, но пожатие очень крепкое, мужское.

Через три недели, 12 апреля 1961 года, когда я делал обход больных, одна из них слушала радио через наушники и воскликнула:

— Человек в космосе, человек в космосе!

Это было историческое событие, и все хотели узнать подробности. Их напечатали в газетах на следующий день. Тогда я увидел в газете портрет улыбающегося приветливой улыбкой моего недавнего собеседника — это был Юрий Гагарин.

Я не мог знать, заместил ли он умершего Бондаренко, но через много лет стало известно, что Гагарина выбрали к полету всего за четыре дня до события. Кто знает, вполне возможно, что Бондаренко должен был стать самым первым космонавтом.

Мне пришлось еще два раза встречаться с Гагариным. Через год он приезжал в Боткинскую больницу опять — навещал своего друга летчика-летчика-испытателяГеоргия Мосолова, которого мы лечили от множественных переломов, полученных при испытании истребителя МиГ-17. В другой раз я видел его в клинике Вишневского, после операции по поводу аппендицита. Вишневский пригласил его побеседовать с группой хирургов. Мы спросили:

— Юрий Алексеевич, а по-настоящему — страшно вам было взлетать?

Он улыбнулся ставшей знаменитой на весь мир мягкой улыбкой:

— Еще бы не страшно! Пока я сидел наверху той гигантской ракеты и ждал взлета, я понимал, что подо мной тысячи тон горючего, да еще какого горючего. А как оно загорится — кто его знает? Но по-настоящему я испугался при приземлении, после витка вокруг шарика (так он фамильярно называл земной шар и имел на это право, потому что был первым человеком, который видел этот шар весь). Когда мой «Восток-1» вошел в плотные слои атмосферы, я увидел через иллюминатор, что вокруг меня бушует пламя и я лечу в сплошном огне. Откуда мне было знать — выдержит корабль это горение или нет? Тогда я вспомнил своего друга из отряда, сгоревшего при испытаниях.

Он не назвал Валентина Бондаренко — советская пропагандистская машина держала в секрете все сведения о космических полетах: у советских не должно было и не могло быть никаких ошибок!

Гагарин был любимцем диктатора Хрущева и всего советского народа. Его даже назвали Колумб XX века. Да, он совершил подвиг, превозмог страх и выдержал испытания. Но сам он ничего не сделал для успешного полета в космос — не задумал и не подготавливал его. А Колумб все задумал и осуществил сам. Какой же Гагарин Колумб?

Через несколько лет в Америке сгорели сразу три космонавта, тоже при испытаниях корабля на земле, и обстоятельства их гибели были почти такие же, как у Бондаренко. Этот факт и обстоятельства их гибели разбирались в прессе досконально. Советские люди тоже узнали об этом и, возможно, думали: американцы не умеют тренировать своих космонавтов, не то что у нас в Советском Союзе!

Защита кандидатской диссертации

Защита диссертации — одна из древнейших традиций цивилизации, она началась в Европе в XII веке. Претендент на ученое звание бакалавра был обязан публично «защитить» свой труд перед компетентными учеными. Защита была искусством доклада и полемики, и в основе это так и осталось до сих пор. Одно дело — работать над научными исследованиями для диссертации, другое дело — ее написать и защитить. Есть много врачей, для которых написание — самая тяжелая часть. В Москве был врач Матвей (Мотя) Долгопол, который за деньги писал и правил врачам диссертации. Сам он не имел ученой степени, но был хороший стилист и делал за других литературное изложение их материала. Но для меня эта проблема не существовала — писать мне всегда было интересно и легко. Я написал двести с лишним страниц текста диссертации и одновременно написал научную книгу по той же теме и нарисовал для нее иллюстрации. Книгу приняли к печати в издательстве нашего института на следующий год.

Волнений перед зашитой много. Где защищать? Я подал диссертацию в самое высокое медицинское учреждение — в Академию медицинских наук. Полагалось пройти предварительную апробацию. Где? Это я сделал тоже в высоком учреждении: в Институте хирургии. Там мою работу одобрили. Потом я полгода ждал очереди в Академии. Кого просить быть оппонентами? Мне помог мой шеф Языков, он просил двух больших профессоров: Николая Новаченко — директора Харьковского института, члена-корреспондента Академии, и Якова Дуброва — директора клиники Московского областного института.