Путь хирурга. Полвека в СССР — страница 78 из 127

Он был в благодушном настроении — съезд прошел хорошо, его все хвалили и благодарили.

— Как вы просили, я проводил Веллера. Он подарил эти сигары, чтобы мы с вами курили.

Волков не курил, но, рассматривая красивую коробку, сказал:

— Что ж, давайте попробуем.

Мы неумело закурили, кабинет заполнился густым и резким сигарным дымом. Я хотел воспользоваться хорошим настроением босса и уже открыл рот, чтобы в очередной раз просить о переводе в клинику. Вдруг он сам сказал, назвав меня по-старому на «ты»:

— У меня для тебя приятная новость: я держу свое слово — с завтрашнего дня ты переведен в отделение острой травмы. Будешь работать под руководством профессора Каплана.

Я закашлялся в благодарностях. Так, в клубах сигарного дыма, закончился трехлетний срок моих «унижений Геракла».

При вступлении в храм науки

Скульптор по-своему ощущает материал, который у него в руках; музыкант по-своему ощущает струны и клавиши, которых касается; художник по-своему чувствует линию и цвет; актер по-своему чувствует слово; певец по-своему чувствует звук. Все это — виды индивидуальных искусств.

Хирург тоже привыкает по-своему ощущать ткани, которые он разрезает, потому что хирургия — это тоже индивидуальное искусство.

Можно вылепить фигуру из глины, но все же не быть скульптором; можно сыграть музыкальную пьесу по нотам, но не быть музыкантом. Надо родиться художником для того, чтобы стать художником. То же и в хирургии: можно научиться делать операции, но не быть хирургом. Кажется парадоксальным? На самом деле нет — настоящим хирургом надо родиться. В годы моей работы в Москве был хирург Павел Осипович Андросов. Он был довольно ограниченный человек, его даже звали по простому «Пашка Андросов», но он был непревзойденный хирург-виртуоз, делал чудеса. Успех хирургической операции определяется не только лишь самим выполнением задачи — удалить что-то лишнее из тканей или заменить в них какую-то часть. Сделать это способны практически все хирурги. Но не всегда важно, что сделано, зато всегда важно, как сделано. Настоящий успех операции определяется искусством выполнения, которое дано немногим.

Таким искусством обладал мой новый шеф — профессор Аркадий Владимирович Каплан.

Мне повезло, что после вынужденного перерыва в хирургической работе я попал в его отделение. Назвать Каплана своим учителем я не могу — работать к нему я пришел уже сформировавшимся хирургом. Но наблюдая его, я научился многому.

Каплан был высокий и сильный мужчина-здоровяк с лысой головой и крупными чертами лица. Настоящее его имя было Арон, а отчество — Вульфович, он родился в еврейской семье в Варшаве. Но в советское время жить с еврейским звучанием имени было невыгодно — это почти такая же отметка, как желтая шестиконечная «звезда Давида» на евреях в фашистских гетто. Поэтому все Ароны переделывались в Аркадиев, все Моисеи — в Михаилов, все Рахили — в Раис и т. д.

У Каплана были великие учителя хирургии — Сергей Сергеевич Юдин и Герман Аронович Рейнберг. Рейнберг — уникальный человек и ученый: из семьи рижского портного, семь сыновей которого стали профессорами. Он был одним из лучших хирургов Москвы; но с ним произошла трагедия — ему ошибочно дали высокую дозу плазмоцида, и он ослеп. Даже слепой он продолжал генерировать хирургические идеи и активно участвовал во всех заседаниях Хирургического общества.

Каплан многое усвоил от своих учителей, но еврейское происхождение тормозило его продвижение. А Каплан любил свой народ и гордился своим еврейством. Он вступил в партию, не веря в пропаганду коммунизма. Как многие люди, он просто считал выгодным быть в партии. Но была и другая сторона — закабаление личности. Над вступающими в партию можно было протянуть транспарант ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Когда шли гонения на интеллигенцию, особенно на еврейскую, Каплан должен был сидеть на всех партийных собраниях — осуждениях своих коллег-евреев и голосовать со всеми за их осуждение и изгнание. Можно себе представить, как тяжело было ему поднимать руку «за». Эта зависимость повлияла на его характер, сделав его навсегда уязвимым для власти. Когда евреев пачками выгоняли с работы, и Каплана, доктора медицинских наук, тоже выгнали из 2-го медицинского института. Он рассказывал:

— Заместитель министра здравоохранения Алексей Захарович Белоусов грубо сказал, что в Москве для меня работы нет. Тут его вызвали на заседание, а я остался в его кабинете, не зная, что мне делать. Я проторчал там два часа, изучал рисунок обоев. Он вернулся: вы еще здесь? Я ответил: где же мне искать работу? Он закричал: можете ехать куда хотите — хоть в Биробиджан (городок в Сибири, в искусственно созданной Еврейской автономной области).

Можно представить шок и смятение Каплана — после всех стараний и достижений он остался без работы, никуда его не брали. Жизнь рушилась, вокруг бушевал разгул арестов лучших профессоров, каждую минуту он мог ждать такой же участи для себя — у него не было никакой перспективы на будущее. Этот страх еще усугубил его уязвимость.

Однако вскоре после разоблачения «дела врачей-отравителей» его пригласил на работу тогдашний директор ЦИТО академик Приоров. Он был помор из Архангельской области, но в отличие от многих русских директоров институтов, был лишен антисемитизма и буквально спас многих евреев-ученых. В ЦИТО позиция Каплана утвердилась, он написал и издал учебник по лечению переломов. Но в нем навсегда остались страх и зависимость от начальства. Нового директора Волкова он побаивался, не доверял ему — Волков становился все более деспотичным и на своем взлете мог даже быть опасен. А меня прислал к нему Волков. Поэтому Каплан встретил меня несколько настороженно.

В советской медицине в то время было 295 научно-исследовательских институтов, 94 медицинских института, 76 тысяч научных работников и преподавателей, 7200 докторов наук и 43 000 кандидатов наук. Однако такая масса учреждений и кадров говорит не о развитости научных исследований, а о привилегиях для ученых: более высокая зарплата, возможность дальнейшего роста, большой отпуск. Во многих случаях в науку принимали не за талант, в нее шли карьеристы. Происходило образование касты карьеристов.

В редких случаях советская медицинская наука была на уровне передовых западных исследований. В нашем институте тоже ни у кого не было никаких ярких идей и работ. Учебник Каплана тоже был переделкой учебника британца Уотсона-Джонса. В отделении острой травмы большинство больных лечили по старинке — скелетным вытяжением. Два старших научных сотрудника, которых я там застал, были Ольга Маркова, за сорок лет, и Юрий Свердлов, за пятьдесят, — оба очень плохие хирурги.

Но с самого начала я увидел, что Каплан очень хороший хирург, хотя и нерешительный человек. Евреи составляли около одной пятой части научных сотрудников института. Старшие профессора-евреи Каплан, Шлапоберский, Михельман, Гинзбург, Дворкин задавали тон в работе, но старались держаться обособленной группой, нив чем не доверяя другим. Каплан никогда ни с кем не говорил откровенно и даже избегал слушать, что говорили другие. Мне пришлось применить много тактических усилий, чтобы хоть как-то расположить его к себе. Из осторожности он долго мне не доверял. Однажды я понял, что все-таки добился его доверия: я отпустил при нем невинную политическую шутку, Каплан приложил палец к губам и шепнул мне:

— Знаете, что я вам скажу? Надо быть очень осторожным, поверьте мне.

В аспирантуру к нам поступил доктор Анатолий Печенкин, малограмотный парень без всякого опыта работы. Его приняли в аспирантуру, потому что он был партийный. А через год его выбрали членом парткома института. Это был важный пост, и многие старшие ученые стали ему угождать. Как-то я сидел с Капланом в его кабинете, мы обсуждали рабочие дела. Постучал Печенкин, вошел и спросил:

— Аркадий Владимирович, не можете ли вы помочь мне составить план научной работы?

Каплан подскочил с кресла ему навстречу:

— Конечно, дорогой доктор Печенкин, давайте прямо сейчас все и сделаем.

— Но я вижу, вы заняты с доктором Голяховским.

— Пустяки, наши дела не срочные (а дела были как раз срочные).

— Я вот не знаю, с чего мне начать, — промямлил Печенкин, разворачивая бумаги.

— Сейчас мы вместе с вами все разберем, начнем и кончим.

— Спасибо вам. Но у меня сейчас как раз заседание парткома.

— О, я понимаю. Знаете, что я вам скажу? Вы идите на заседание, а бумаги оставьте мне. Я подумаю, как это лучше сделать.

Печенкин ушел, оставив бумаги. Каплан осторожно прикрыл за ним дверь и сказал мне:

— А! Видите — я должен писать план этому безграмотному бездельнику. Как вам это нравится? Я — ему. Он ничего не знает и знать не будет, потому что ему это не надо. А мне это надо? Знаете, что я вам скажу? Это никогда не кончится. Вот!

Казалось бы, почему Каплану нужно лебезить перед молодым ничтожеством — потому что он все еще боялся. Прошло уже более десяти лет после всплеска антисемитизма, который так его напугал, а он все еще был глубоко деморализован и считал, что это лишь замерло и всегда может возникнуть опять. Это была травма на всю жизнь.

Такое напуганное отношение к жизни и такое поведение были типичными для многих интеллигентов, особенно для евреев.

Я был счастлив, что моя жизнь опять потекла в привычной обстановке хирургической клиники: обходы больных, операции, приемы в поликлинике, врачебные конференции с обсуждением случаев разных заболеваний. В двенадцати отделах нашего института ежедневно делали много разнообразных операций по всем разделам костной хирургии. Дискуссии по ним бывали очень интересными. Больше говорили наши ведущие профессора: Макс Давыдович Михельман, резкий полемист с довольно мрачным выражением лица, всегда говорил громко и озлобленно, как отрубал. Деликатный и многоречивый Василий Яковлевич Шлапоберский, наоборот, заливался соловьем, захлебывался, ссылался на литературные источники. Мой шеф Каплан вначале каждой дискуссии отмалчивался, потом нерешительно поднимал руку и снова опускал, но когда говорил, то все было ясно и умно. Роза Львовна Гинзбург, за шестьдесят лет, светская женщина, пожившая в молодости в Париже, выступала остроумно, нередко смешила аудиторию. Татьяна Павловна Виноградова, такого же возраста, специалист по строению костей и по прозвищу «костяная бабушка», говорила глухим голосом, сухо, по-деловому и очень умно.