Путь хирурга. Полвека в СССР — страница 83 из 127

— Полгода меня допрашивали и били ежедневно. От меня добивались подробностей: кто, как, когда и с кем должен был совершить покушение? При этом следователи ни разу не упомянули имя — на кого покушение. Они обходили имя молчанием, но подводили разговор так, чтобы я сам назвал его. Я это понял с первого допроса, на котором мне выбили пять зубов, но делал вид, что не понимал, о ком они так заботились. Если бы я сам проговорился, это дало бы им в руки самый главный факт. Никого из друзей я не видел и ничего о них не знал. Следователи говорили: «Все твои друзья уже признались во всем, ты один не хочешь рассказывать. Ну что ж, тебе же хуже» — и опять били меня. Но я не подписывал протокол. И вот меня привели на суд «тройки» — троих судей. Конвойный завел меня в коридор и скомандовал: «Стоять!». У закрытой двери стоял часовой. Я понимал, что это суд, хотя мне об этом не сказали. Я прислушивался: что происходило за дверью? Голоса я слышал, но смысл до меня не доходил. То ли я плохо слышал, то ли волновался. Конвойный скучал, часовой у двери тоже скучал. Они закурили, конвойный кивнул на меня и спросил того: «А этому что дадут?». Часовой на меня даже не посмотрел и протянул в ответ: «Вышку». «Вышка» это была «высшая мера наказания» — расстрел. Я все это слышал и понимал, что речь идет обо мне. Но что странно — я не испугался, услышав, что меня расстреляют, а поразился двум фактам: почему так откровенно говорили обо мне в моем присутствии и как это могло быть известно часовому до приговора суда? И тогда я понял, что моя судьба уже предрешена, что часовой уже слышал приговоры другим моим товарищам и потому так откровенно безразлично говорил обо мне. Фактически я уже был приговорен и даже не существовал. Может, всего несколько минут оставалось мне до расстрела. Конвойный ввел меня в большую комнату, пустую, только стол стоял, покрытый красным сукном, за ним сидели три полковника КГБ. И над ними портрет того, кого якобы я собирался убить. После того, что я только что услышал, мне было все безразлично. Единственное, что я понимал и что давало мне облегчение, это что вряд ли полковники будут меня бить — уж очень они выглядели чисто. Главный задал мне вопрос: признаю ли я себя виновным в организации покушения обстрелом машины из окна? Я это сотни раз уже слышал и ответил им, как и раньше: я себя виновным не признаю. Мне дали что-то подписать, я подписал уже безразлично, не читая. Я был уверен, что сейчас за дверью меня расстреляют. Я даже думал, что сейчас увижу трупы моих расстрелянных друзей и меня поведут по лужам их крови. Я шел по коридору, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке… Однако вот не расстреляли почему-то. Я тогда не понимал — почему? А потом уже выяснил: меня спасло то, что я не упомянул имя Сталина. Те, кто произносил его имя, были расстреляны. И знаешь почему? — за кощунственное упоминание его имени при допросе. А мне заменили расстрел на десять лет лагерей и сообщили, что это гуманное решение советского суда. Я отсидел восемь лет, освободили меня после его смерти, да и то не сразу, а когда разобрались — через два года.

От рассказа Кости у меня холодела спина — в какой страшной стране и в какое жуткое время все мы жили, и кто знает, не повторится ли это опять?

Но чаще Костя рассказывал мне о другом: он дружил с лидером диссидентов академиком Андреем Сахаровым и его женой Еленой Бонэр, бывал у них дома, говорил о прекрасных человеческих качествах этих людей. У самого Кости нередко бывали приезжавшие с Запада писатели, он переводил их стихи и книги. Бывал и немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии Генрих Белль, его много издавали в Союзе. Можно было сразу знать, когда к Косте приезжали такие люди — тогда возле дома стояла машина с агентами КГБ, а неподалеку прогуливался наш участковый милиционер — капитан Семушкин.

Довольно часто я слышал Костино имя в передачах «Голоса Америки» и Би-би-си. Из тех передач я узнавал, что все больше рукописей советских писателей попадало на Запад.

Мне тогда пришло на ум, что Костя мог быть причастен к передаче рукописей — при его контактах он довольно легко мог это делать. А бояться — Костя ничего не боялся. Чего было бояться ему после того, как его приговаривали к расстрелу?

Мои догадки о Костиной причастности к передаче рукописей подтвердились через несколько лет. Поздно вечером прибежала соседка с пятого этажа, где жил Костя:

— Ой, пойдемте скорей!.. Там Костя… с ним что-то случилось!..

Костя лежал на лестничной площадке возле лифта, он был без сознания, хрипел, зрачки не реагировали на свет. Его череп был разбит ударом сзади, задняя часть костей вмялась внутрь. Под ним была лужа крови, а рядом валялась бутылка, из которой вытекло вино. Поэтому в воздухе и от Костиного пальто пахло вином. Я втащил его в квартиру и вызвал скорую помощь. Дома была только его старая мать. Вдруг явился капитан Семушкин:

— Он, наверное, пьяный упал и разбил голову, — и начал писать протокол.

Я объяснял, что не мог Костя получить такой перелом от падения, но он настаивал:

— А почему от него вином пахнет?

Костю увезли в 67-ю больницу, я звонил профессору Юмашеву — шефу травматологии, просил сделать все, чтобы спасти его.

— Ах это ты за этого пьяницу просишь?

— Я его знаю, он совсем не пьяница, он интеллигент и известный переводчик. Его кто-то ударил бутылкой.

— Но у нас в истории болезни лежит протокол, где написано, что он был пьян.

Костю оперировали, но он вскоре умер, не приходя в сознание.

Кто и почему мог убить Костю? Соседи слышали стук двери лифта, падение тела и потом топот ног — кто-то убегал вниз по лестнице. Этот кто-то поджидал его у лифта, ударил сзади и побежал по лестнице. Чтобы его не увидели люди, ждавшие лифта внизу, он мог переждать на втором этаже. Убийство было продумано до деталей. Кем?

Убийцу не нашли. Это всполошило и напугало всех наших соседей. Люди терялись в догадках — кто и почему разделался с Костей. Я догадывался, что это было подстроено охранкой КГБ, и опять думал: в какой ужасной стране и в какое ужасное время мы живем, если агенты власти так убивают людей!

Ни «Литературная газета», ни одна другая ничего не написали о Косте Богатыреве. «Голос Америки» и Би-би-си посвятили ему передачи, хвалили за талант и мужество и сказали, что он помогал пересылке рукописей советских писателей на Запад. И стало ясно, что за это он поплатился жизнью — убийство было делом рук КГБ. Не расстреляли они Костю тогда, но разделались с ним через двадцать лет — ударом бутылки по голове.

Иринина работа и наша поездка в Болгарию

Жизнь бурлила вокруг нас с Ириной и бурлила в нас самих, мы были молоды, энергичны и любили друг друга. По глубокой привязанности и согласию мы вполне подходили под определение «счастливая семья». И одна из черт нашей привязанности — мы привыкли делиться рассказами о событиях и впечатлениях прошедшего рабочего дня. Нам хотелось рассказывать друг другу наши дела и наблюдения — что делали, кого и что видели, с кем разговаривали, радости и неприятности рабочей жизни. Сойдясь вечером за столом в кухне (я всегда приходил поздно), мы слушали друга друга с вниманием и интересом. События проходили, но впечатления от них отпечатывались в наших душах, и эта наша привычка делиться впечатлениями сближала нас всю жизнь. А Ирина была хорошей рассказчицей — ее истории пестрели глубокими замечаниями и тонким остроумием.

Лаборатория аллергологии Академии медицинских наук, в которой она работала, получила, наконец, свое помещение — отремонтированную старую конюшню на задворках 1-й Градской больницы. В бывших стойлах возвели тонкие стенки, разместили научное оборудование, устроили рабочие кабинеты и рассадили научных сотрудников. Низкое строение конюшни существовало более ста лет и вросло в землю так, что в зимнее время сугробы доходили до середины окон. Весной, когда земля отогревалась, из-под пола сочился слабый запах конской мочи и пота. Директор, академик Андрей Дмитриевич Адо, водил по кабинетам-стойлам своих заграничных ученых коллег-посетителей и говорил:

— Вот тут прежде лошади стояли. Да! А теперь мои лошадки сидят и в микроскопы глядят.

Задворки хорошо определяли место, которое отвела лаборатории Академия — с развитием специальности аллергология в Союзе отстала от Запада лет на тридцать. Оснащение лаборатории было бедное: центрифуга не вращалась, а дергалась; холодильные камеры не давали постоянной температуры; и даже специальных градуированных стеклянных пипеток не хватало. Но сотрудники лаборатории были молодые энтузиасты, они умудрялись выдавать неплохую научную продукцию — статьи и диссертации.

У директора лаборатории Адо был на редкость тяжелый характер, во многом даже изуверский. Все сотрудники страдали «моральной аллергией» на него — несмотря на его научные заслуги, они его не уважали, боялись и ненавидели, а за спиной смеялись. Ирина каждый вечер начинала свои рассказы с эмоциональным раздражением и отчаянием, жаловалась на его хитрости, выходки, издевательства. Условия и атмосфера работы были тяжелые, но Ирину привлекал молодой коллектив и интерес к науке. Работу ей во многом скрашивал другой ученый — интеллигент Александр Александрович Польнер, наш ровесник, спокойный и очень знающий. Своими знаниями он помогал Ирине и был се настоящим учителем. Насколько с ненавистью она говорила об Адо, настолько с теплотой и уважением отзывалась о Польнере:

— А Польнер!.. Знаешь, он удивительный и очень незаурядный человек, но со своими странностями. Если я попрошу его что-нибудь объяснить, он сначала заведет глаза вверх, смотрит на потолок и молчит, будто не знает, что сказать; а потом вдруг откроет рот и совершенно ясно, мягким тоном прочтет мне такую лекцию, какую не найдешь ни в какой книге.

Я тоже рассказывал Ирине свои рабочие новости: как постепенно улучшались мои отношения с директором, какие интересные операции делали мы Веней Лирцманом и что к нам в отделение пришел на стажировку болгарский доктор Желю Желев. Хирурги из социалистических стран «народных демократий» Восточной Европы, фактических колоний Советского Союза, часто приезжали в ЦИТО. Меня, как магнит, притягивало слово «Европа», я любил общаться с ними, старался больше узнать об их работе и жизни. Но для советского человека иностранец — это представитель другого мира, чужого и чуждого. Веками внушали русским людям нелюбовь и недоверие к иностранцам. Мы знали, что за ними следят агенты КГБ, и нам не рекомендуется вести с ними откровенные разговоры. Впрочем, советские и без того были так запуганы и приучены бояться иностранцев, что сами их сторонились. Я, наоборот, старался быть с иностранцами как можно более дружественным и приветливым. Я показывал им свое собственное лицо, а не ту официальную маску, которую мне рекомендовали носить.