Любил с начала жизни я
Угрюмое уединенье,
Где укрывался весь в себя,
Бояся, грусть не утая,
Будить людское сожаленье;
Счастливцы, мнил я, не поймут
Того, что сам не разберу я,
И черных дум не унесут
Ни радость дружеских минут,
Ни страстный пламень поцелуя…
При внешней бессобытийности тех лет в нем происходит интенсивная внутренняя работа, в немалой степени отраженная в дневниковых записях. Дурылин философствует, у него «своя философская мысль, свои онтология и гносеология» (В.П. Визгин). Он выстраивает для себя систему категорий для понимания явлений жизни и культуры: бытие – бывание – бытование – небытие. 3 июля 1930 года он вспоминает своего старца Анатолия, смотрит на его фотографию: «… лицо о. Анатолия всегда было в бытии (= радости и свете), а наши лица погружены почти всегда в унылое бывание, а то еще и хуже: в пошлое, тоскливое бытование» (48, с. 767). И мы в нашей земной жизни существуем в бывании, но можем и должны подняться к бытию, страшась опуститься в бытование или пасть в небытие… Так он думал, так старался жить.
В 1930-1940-е годы Дурылин писал статьи, рецензии, книги, научные доклады, но сейчас их трудно читать: скучные, ровные строчки, будто выписанные по шаблону. Нет и следа той взволнованной и поэтической искренности, переполнявшей его дореволюционные статьи… Их писало время (редакторы и цензоры), а не Сергей Николаевич, который скрывал свое сокровенное. «…И звуков небес заменить не могли / Ей скучные песни земли» – эти лермонтовские строчки нередко встречаются в записях Дурылина.
Он принципиально избегал всех официальных проявлений советской действительности. Например, не ездил на заседания ученого совета Института искусствознания под предлогом утомительности дороги из подмосковного Болшево, когда же за ним посылали машину – опаздывал из-за «пробок» на железнодорожном переезде. Однако тихо и упорно отказывался переехать из своего угла в Москву. Он не примерял на себя маску «советской лояльности», просто ушел в сторону. В дневник он записал фразу своего друга Н. К. Метнера, вернувшегося в Советскую Россию после пятилетнего отсутствия и увидевшего на Никитской улице вывеску: «Улица Герцена». «Ничего не сказал, только спросил: “А Никитский монастырь тоже теперь переименован в монастырь Герцена?”» (48, с. 378).
Небольшой деревянный дом Сергея Николаевича в Болшево и сейчас производит впечатление «неотмирного». В его комнатах будто застыла давняя тишина и отголоски давних разговоров. Не случайно, конечно, Ирина Комиссарова смогла использовать для постройки дома деревянные материалы от разрушенного в начале 1930-х годов Страстного монастыря (двери, оконные рамы, доски).
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Дурылин был не один в своем стремлении отъединиться от подавляющей советской действительности. Человек его поколения и его круга – писатель М. М. Пришвин уехал из Москвы в подмосковную деревню Дунино. 7 января 1940 года он записал в дневнике: «Прошлый год еще “Комсомольская правда” имела лицо, а теперь все кончено: все газеты одинаковы. И этот процесс уравнения, обезличивания шествует неумолимо вперед, и параллельно ему каждое живое существо залезает в свою норку и только там, в норке, в щелке, в логове, о всем на свете позволяет себе думать по-своему» (131, с. 9). Тем не менее оба старых интеллигента не бедствовали, были официально признаны властью, публиковали книги, оба имели орден Трудового Красного знамени и – скончались в один год, в 1954 году.
В 1944 году дочь его друга молодости протоиерея Сергея Сидорова (расстрелянного к тому времени в застенке, но до ареста не изменившего отношения с Дурылиным) приехала к нему на дачу в подмосковное Болшево, «…помню ощущение довольства и сытости, столь необычное для меня в обстановке тогдашнего недоедания и неустройства. Помню обед на залитой солнцем террасе, белые салфетки, милую тихую его жену. И самого Сергея Николаевича, маленького, суховатого, немногословного и очень уверенного в себе», «незаурядного, талантливого человека» (156, с. 171).
Жестокая эпоха придавила и скрутила Дурылина, оборвав его деятельность в философии и литературе, и он, видимо, терзался невозможностью полнее раскрыть свои таланты. «’’Жизнь пронеслась без явного следа”. Строчку эту помню с ранней юности. Помню. А думал ли, что это будет итогом? Для юности – жизнь горит звездой, которая вся – моя. В зрелых годах – это лампа, в которую надо подбавлять керосину, чтобы она не потухла. В старости – это свеча (дай Бог, чтобы не сальная, а восковая), которая вот-вот потухнет…» (48, с. 509).
В записях для себя, опубликованных почти сорок лет спустя после его кончины, Сергей Николаевич Дурылин вспоминал старца Анатолия: «Он никогда и никому, сколько знаю, не приказывал и не повелевал никем, хотя знаю десятки людей, только и желавших, чтоб он приказывал им. Я сам был одним из них долгие годы. Вероятно, если б сказать ему, что он высоко ценит свободу человеческую и свободное деяние человека, он засуетился бы, замял бы разговор с детскою стеснительностью, с улыбкой пощады и даже вины какой-то. А он действительно ценил эту свободу… Где свобода, там и борьба. От этой благой борьбы он не избавлял тех, в силы коих верил…» (47, с. 315). Эту трудную проблему – свободы в христианстве – Дуры-лин решал своей жизнью.
До сих пор не прекращаются споры по вопросу, снял ли он с себя сан – многие отрицали этот факт. Б. Селиверстов считал, что Дурылин сана не снимал, но прекратил служить из-за женитьбы на Ирине Алексеевне из мечевской общины (ИЗ, с. 668). С. И. Фудель объяснял иначе: «Человек, полный веры, наверное, ничем не жертвует, отходя от мира, с тайным вздохом о своей жертве, так как, наоборот, он все приобретает: он становится теперь у самых истоков музыки, слова и красок. Если священство есть не обретение “сокровища, скрытого в поле”, а некая “жертва”, то, конечно, тоска о пожертвованном будет неисцельная и воля в конце концов не выдержит завязанного ею узла. Так я воспринимаю вступление Сергея Николаевича в священство и его уход из него… Мне кажется, что Сергей Николаевич принял на себя в священстве не свое бремя и под ним изнемог. Как сказал апостол, до чего мы достигли, так и должны мыслить и по тому правилу жить (Флп. 3, 16). Нельзя жить выше своей меры, выше того, чего достигла душа» (195, с. 45, 52).
А в письме находившегося в ссылке митрополита Кирилла (Смирнова) от 12 (25) апреля 1934 года мы вдруг видим упоминание об «одаренном человеке» – «о. С. Дурылине» (4, с. 869), а уж маститый иерарх должен был знать давние-давние новости.
Сергей Николаевич Чернышев, сын Коли Чернышева, в детские годы прожил несколько лет в Болшево, в доме Дурылина. Он рассказывал, что Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна даже в праздники не ходили в церковь, расположенную в сотне метров от их дома, но – по утрам в комнату Сергея Николаевича почему-то нельзя было входить, у него всегда были свежие просфоры, а на внутренней стороне двери висела его епитрахиль…
Для написания портрета «неизвестного священника», возможно в 1927 году, Сергей Николаевич Дурылин принужден был вновь надеть рясу и священнический крест. Тяжелая дума на его лице. О чем? Быть может, вспоминал он в те минуты слова святителя Феофана Затворника: «Бог везде доступен. И сам Он не ближе к Афону, чем к Елатьме. Всяко делайте, как душа!..».
Воин за Церковь ХристовуСвященномученик архиепископ Иларион (Троицкий)
В давние времена существовали священнические династии. Мальчик, родившийся в семье священнослужителя, должен был стать служителем Церкви. В конце XIX века у священника Алексея Троицкого, служившего в селе Липицы Каширского уезда Тульской губернии, родилось три сына – Владимир, Дмитрий и Алексей. Все они пошли по стопам отца, причем первые два даже стали архиереями. Наш рассказ о старшем сыне.
Владимир Алексеевич Троицкий родился 13 сентября 1886 года. Детство его было трудным, он рано лишился матери, которую заменила ее сестра. Мальчик оказался очень способным, рано выучился читать; с пяти лет он стоял на клиросе, читал Часы и шестопсалмие.
Никого не удивило, что после обучения в духовном училище и семинарии епархиальное начальство направило двадцатилетнего Владимира Троицкого на обучение в Московскую Духовную Академию на казенный счет. Смутное было тогда время в России. Только что отбушевала гроза революции 1905–1906 годов, разделившая народ на сторонников законной власти и ее противников, выплеснувшая на улицы ожесточенную борьбу революционеров за власть. Самодержавие сумело ответить на силу силой и подавило пламя революции, но не полностью, – остались искры и головешки, которые раздували разные темные силы. Немало людей отвернулось в то время от Церкви, сочтя ее «ненужной» в «век прогресса и просвещения», а иные попросту жили одними суетными заботами в погоне за материальными благами.
Таким образом, Владимир Троицкий, как и большинство его соучеников, был поставлен перед необходимостью не только учиться, но и определить свое место в общественной жизни. Обладая чистым сердцем и ясным умом, воспитанный в традициях глубокой церковности, он не испытывал колебаний, сомнений не было: его место в Церкви и с Церковью. И после никогда он не поклонялся идолам революции, прогресса или материального преуспеяния.
Священномученик Иларион (Троицкий)
С молодых лет Владимир Троицкий не скрывал своей жизненной позиции ревностного защитника Православия. В студенческие годы он опубликовал несколько работ, посвященных раскрытию православного учения о Церкви, утверждая: «Христианства нет без Церкви». Способности его были оценены, три его работы были удостоены престижной Макариевской премии. Молодой богослов был оставлен в академии в должности профессорского степендиата и принялся за написание магистерской диссертации. С огромным увлечением погрузился молодой человек в изучение различных наук; в академической библиотеке читал труды Отцов Церкви на древнегреческом и латинском языках, сочинения современных богословов на немецком, французском и английском. То было не школярское впитывание разнообразных сведений, а творческое их усвоение ради выработки своего взгляда, своего отношения, буквально следуя словам Писания: