— Сами! Сами помогают! Добровольно! Поняли душу Рыжего, хорошие мои! — доносилось только откуда-то из-за кустов, всё отдаляющиеся вопли.
Я бросился к тяжело ворочающемуся в болотной жиже Анатолию Ивановичу.
— Пожалели, пожалели Рыжего! — истошные вопли затихали где-то вдали, пока я поворачивал Анатолия Ивановича, скорчившегося от боли.
— Что с вами? Где болит? — я опёр его спиной о рюкзак.
— Нога… Нога… Что с ногой? — простонал он, откинувшись от боли назад. Взглянув на его правую ногу, я сначала ни чего не понял, — значительно укоротившись, она противоестественно сильно распухла в бедре.
— Вот мерзавец… — простонал Анатолий Иванович: — Большую берцовую[1] стащил таки…
Только сейчас до меня начал доходить смысл происшедшего. На бедре не было ни крови, ни раны и ткань комбинезона оставалась не нарушенной, и, тем не менее, большой берцовой кости в правой ноге не было. Не веря в случившееся, я взглянул в лицо Анатолия Ивановича, он был вне себя от боли и злости:
— Что ты сидишь, болван! Беги за ним отбери кость! — с силой он ляпнул кулаком, разбрызгивая грязь: — Да беги же ты, сделай что-нибудь! — в голосе его зазвучало отчаяние: — Женя, ты же видишь, я уже и шагу ступить не могу!
Донеслось до меня из-за кустов, а я уже, бросив всё казённое снаряжение, мчался, шлёпая со всей силы по грязи, вслед за Мюнецем, совершенно не представляя, что буду делать, если удастся мне его нагнать. Отбежав в горячке метров сто, я остановился, соображая, куда мог побежать дальше Мюнец на своих вихляющих коленках, число суставов не которых, вероятно, возросло. А на какой ноге. — мелькнула невольно шалая мысль, поморщившись от неуместной её глупости, я медленно пошёл вперёд.
Вообще-то не особенно выбирая направление, среди кустарника метра на три, четыре взметнувшего вверх голые, как удилища, свои ветви. Рос он очагами метра по пять диаметром, расположившимися неправильными пятнами на расстоянии от десяти до пятнадцати метров друг от друга, часто из середины такого очага торчала вверх чудовищной толщины трухлявая колода, источенная множеством дупел, раскинув далеко в стороны обломки толстых ветвей с безобразными наростами — жалкие останки лесного колосса, погибшего невесть когда.
Шёл я довольно долго во власти какой-то заторможенности, без мыслей в каком-то странном отупении. И только чавканье грязи под ногами да моё тяжёлое дыхание нарушало окружающую тишину. И вдруг вдали, на одной из чудовищных ветвей, торчащей среди кустарника колоды, я увидел нечто, издали ещё неузнаваемое, но тревожащее и пугающее непонятной розовизной своей и легчайшим движением в фотографической неподвижности, парализовавшей всю округу.
Первым моим движением было — бежать назад, бежать без оглядки. Встреча с Лешим, с Мюнецем не оставляла сомнения в опасности здесь любой встречи. Но мысль о том, что за Мюнецем-то я и послан, и что каково там Анатолию Ивановичу лежать в грязи без большой берцовой… Поёжившись невольно от нехороших предчувствий, я направился на встречу предстоящему испытанию.
И чем ближе я подходил, тем сильнее охватывала меня робость и невольное желание повернуться и убежать. Ибо, чем ближе я подходил, тем яснее становилось — на ветви сидит девушка, невероятно красивая и совершенно голая…
Глава 8
Став под самой ветвью, я совершенно смутился, стеснённый её наготой, и её смущением, когда, увидав моё приближение, потупила она целомудренно свой взор, стыдливо кутаясь в свои густые пепельно-русые, редчайшего платинового оттенка волосы необычайной длинны и невероятной красоты. От легчайшего её движения свивались они в живописные локоны и тут же распадались, непрерывно переливаясь и струясь, укрывая серебристыми волнами своими, нечто, что, чуть просветившись сквозь их струи своей желанной розовизной, родило во мне густой вал жара, запульсировавшего красным туманом у меня в глазах, враз испепилившего все мои мысли и желания.
Стоял я в нескольких метрах от неё, ковыряя, почему-то в смущении по-идиотски носком сапога грязь, не в силах не только отойти, но и поднять взгляд на неё. И только боковым зрением, самым уголком глаза, улавливал, под судорожные толчки сердца, как просвечивается сквозь пышные волосы белизна её выпуклого бедра… Как чудо была она прекрасна…
— Ну, чё..? Долго ещё мяться будешь? — раздался звонкий капризный колокольчик её голоса: — Надоело! Бери меня, добрый молодец, в руки сильные и неси..! — в голосе её зазвучала капризная требовательность: — Ну, бери и неси, куда-нибудь! Куда там нести положено? А? — жиганула она меня лукавым взглядом своих изумрудно-зелёных глаз.
Оторвавшись от ковыряния грязи, я вглядывался в неё, вглядывался без отрыва и с таким наслаждением, как истомлённый жаждой в пустыне путник приникает к прохладному источнику. В личико её прекрасно чистое, капризно вздёрнутый точеный носик, коралловые губы, от одного вида которых у меня сладостно заныло сердце, и ослабли коленки. И, не в силах противиться её желаниям, подошел я и протянул руки. Как чудесная рыбка скользнула она мне прямо в объятия, обхватив за шею. Одурел я тут совершенно, не соображая ни чего, стоял пень, пнём и пялился, пуская слюни, не веря своему счастью, на неё, такую близкую у меня в объятьях, неправдоподобно лёгкую, бесстыдно нагую… А она хохотала, заливаясь золотыми колокольчиками, молотила розовыми нежными пятками воздух…
Забыл я уже давно обо всем на свете, вдохнув нежный аромат источаемый пышными её волосами, низвергающимися серебристым водопадом на плечо моё, руки мои, глядя на нежные губы её, незнающие помад, утопая в бездонной зелени её глаз… Ни когда не видал я ни чего более прекрасного и соблазнительного… И не увижу уже больше никогда, наверное…
Забыл я и об Агентстве, и о кордоне 44–32, и о лагерной мастерской и о большой берцовой кости Анатолия Ивановича, в прочем и о малой тоже, по моему забыл… Забыл и об отце с матерью… Всё забыл!
— Ой, неси меня! Неси… — заливалась она счастливым смехом у меня на руках: — За тридевять земель в тридесятое царство-государство!
Мелькнула тут было у меня мысль — мол нельзя мене за границу… Да как обняла она меня за шею, да как ощутил я на щеке нежную прохладу её губ…
Обернулся я тут резвым жеребцом, а может сивым мерином? Или форменным ослом? Уж больно длинные уши были у заскользившего подо мной по лужам отражения.
— Вот Русалка стерва. — думал я по философски спокойно, мчась тяжёлым галопом по болоту, среди кустарников и в эффектных, хоть и несколько неуклюже-тяжеловатых прыжках перелетая через возникающие препятствия: — И в кого же это она меня превратила? Впрочем, такова уж участь всех мужиков. А моя, и не такого превращения стоит…
Краем глаза, скосившись, я посмотрел на её, оседлавшую меня, припавшую всем телом ко мне… Кровь вскипела во мне от этой картины, от ощущения тепла её на спине, на шее моей, взбрыкнул я тут от избытка переполняющих чувств, наддавая хода…
Наяривала она меня, смеясь, пятками своими в бока. И долго скакал уже я по болоту, разбрызгивая тяжелеющими копытами, грязь далеко в стороны, уже пеной покрылись мои бока, и судорогой сводило дыхание, а она продолжала без устали гнать и гнать меня дальше, заливаясь счастливым смехом.
— Ох, не могу, родная! — взмолился я, падая на колени: — Смилуйся!
— А ты моги! Моги! — раскапризничалась она, тарабаня по шее моей крохотными своими кулачками: — Я ещё хочу! Я хочу ещё..! Мало мне! Мало! Хочу! Хочу! — истерично рыдала она, откинувшись на спину:- Ох, несчастная я, разнесчастная! И не любит меня ни кто и не голубит!
Напрягая последние силы, попытался я встать. Она, насторожившись, затихла, наблюдая за моей попыткой, но ноги мои ватно подогнулись, и я окончательно рухнул, уткнувшись мордой в вонючую болотную жижу, утратив даже возможность дышать… Сил не стало совершенно.
А она, убедившись в бесплодности моих попыток, забилась в истерике:
— Ой, бедная я! Ох, несчастная! Ох, зачем меня мать родила!?
Но меня уже последний её вопрос, не интересовал, было, мне уже всё равно. Издыхал я уже… Загнала меня треклятая…
И тут, уже совсем отдавая концы, услыхал я команду бесстрастно-презрительную:
— Встать! — сухой презрительный тон приказа возбудил во мне непонятный протест, и почувствовал я, как вместе с протестом зарождается во мне и сила, совсем ещё ничтожная, но уже достаточная, что бы почувствовать удушье. Напрягая силы, я вырвал лицо из липкой грязи, и застонал, стоя на коленях, упираясь головой и локтями в вязкую жижу. Покачиваясь от слабости, я попытался встать, но сразу же рухнул, мне с трудом удалось сесть, опираясь на ладони. И сразу же я увидел её, сидела она на ближайшей ветви, скрестив ноги свои дивные, божественная, в сё такая же прекрасная, как в момент первой встречи, что-то, озабочено рассматривая с помощью зеркальца у себя на шее.
— Божественная… — прохрипел я, закашлявшись и утробно отхаркнув грязью, почти теряя сознание от потребовавшегося для этого усилия. Она мельком скользнула по мне безразличным взглядом, и вновь всмотрелась в зеркальце. Я с трудом встал и, хватаясь за предательски подгибающиеся ветви кустарника, спотыкаясь на каждом шагу, поплёлся к ней, такой невероятно чистой в окружающей грязи, и, протягивая к ней руки, сипел:
— Божественная… Прыгай… Я понесу тебя… Куда прикажешь ты…
Она долгим презрительным взглядом окинула меня и послала длинный плевок сквозь зубы мне под ноги, сказав что-то невнятно.
— Что ты говоришь, божественная? — с надрывом просипел я, ещё не веря происходящему.
— Что бы ты, козёл, убирался отсюда! Понял?! — откинув волосы за спину бесстыдно начала рассматривать свою грудь, пытаясь заглянуть сбоку. Скользнув по мне случайным взглядом, добавила:
— Ну, чего ждешь? Сейчас спущусь и морду набью! Дохлятина… — упёрла она в меня угрожающий взгляд: — Я больше повторять не буду. Пошёл отсюда.
И я пошёл, насилу волоча натруженные негнущиеся от усталости ноги. Не в силах понять её настроения, резкой её перемены, шатаясь, хватаясь за ветви, брёл я в грязи, вымазанный по самые уши липкой этой болотной «благодатью».