Путь к небесам — страница 7 из 11

— Мне нужно о многом поговорить с вами, желательно наедине. Здесь нам могут помешать. Разговор будет касаться нас обоих. Вы могли бы встретиться со мной сегодня после обеда?

Адель бросила на него пристальный взгляд — этот молодой человек вел себя так странно. Помолчав, она сказала:

— Да. Я бы не прочь поглядеть новую кинокартину. Но мне нужно вернуться к десяти.

— Где же мы встретимся?

— Ждите у входа в половине девятого.


В тот же день перед обедом одна из служанок принесла в комнату Адели конверт, на котором было написано «срочно». Она вскрыла его и прочла:


«Дорогая мисс Палеолог! Если бы я не опасался, что Вы сочтете это дерзостью, то назвал бы Вас «дорогая Адель»! Пишу вам в большой спешке и расстройстве, чтобы не сказать — в глубоком отчаянии. Возвращаясь домой сегодня под вечер, я зашел в контору «Американского экспресса», где мне вручили крайне важное письмо. Я не вправе ожидать, что Вы проявите ко мне такой интерес, о каком я порой мечтал, и потому не буду пытаться объяснить всю сложность и мучительность положения, в котором я внезапно очутился.

Если бы мне не надо было срочно уехать из Женевы, я с удовольствием встретился бы с Вами сегодня вечером, на что вы столь великодушно согласились, и попытался бы объяснить Вам свои затруднения. Теперь же могу сказать только, что я получил от отца письмо, которое меня очень обеспокоило, так как, по всей вероятности, я не смогу вернуться к своим занятиям в Париже. Однако я получил также известие от своего друга Чолмпа, который как будто обещает помочь мне выпутаться.

Не будь в моем распоряжении так мало времени (поезд отходит через час), я постарался бы встретиться с Вами или, по крайней мере, открыл бы Вам письменно, какое глубокое впечатление Вы произвели на меня. Но, к сожалению, это невозможно, а потому я не стану даже пытаться. Все же я просил бы Вас не забывать меня и надеяться вместе со мной, что мы скоро встретимся при таких обстоятельствах, которые будут более благоприятны для откровенной беседы.

С чувством глубочайшего уважения искренне преданный Вам

Джереми СИББЕР».


Адель сунула письмо в сумочку и после обеда очень весело и приветливо встретила футболиста, который начал уже хмуриться и ревновать. Это его так воодушевило, что он осушил несколько бокалов виски с содовой и пришел в состояние эротического неистовства. Оно было так безудержно, что Адели пришлось сначала спасаться бегством по аллеям сада, причем он преследовал ее как фавн, а потом прибегнуть и к ласковым уговорам и к угрозам, чтобы не дать ему ворваться к ней в спальню.

Как различны темпераменты людей и как глубока бездна между добродетелью и ее противоположностью!

Для Сиббера на этом все могло бы кончиться, если бы не игра случая или не перст провидения.

Хотя в письме к Адели Сиббер не был правдив до конца, тысячи людей, которые лично знали его, уверены, что все изложенные там факты чистая правда. Он действительно заходил в контору «Американского экспресса» и получил там письма от отца и Чолмпа; но есть основания сомневаться в том, что письма эти могли в какой-либо мере повлиять на его положение. Джон Элайас несколько более сердито и нетерпеливо, чем обычно, требовал, чтобы Джереми сообщил ему наконец, черт побери, что он намерен делать. Чолмп несколько более настойчиво (если только это возможно) просил его приехать в Англию, где, как он выразился, человек такого выдающегося ума «будет принят с распростертыми объятиями». Вот и все. В остальном положение осталось точно таким же, как за шесть недель перед тем. По-видимому, теперь на поведение Сиббера повлияла Адель. Подобно тому как около двух лет назад Сиббер вынужден был уехать в Париж, чтобы обдумать свое отношение к отцу, а затем уехать из Парижа в Женеву, чтобы обдумать свое отношение к отцу и Чолмпу, так и теперь он отправился экспрессом в Лондон, дабы поразмыслить, как быть с Аделью.

Получив из Парижа телеграмму от Сиббера, Люкас Чолмп и Хоу встретили его на вокзале «Виктория». Они не без труда нашли его в толпе, хотя у него в петлице было две розы — белая и алая. Они с некоторым удивлением увидели его парадный котелок, специально приобретенный в Париже ради такого торжественного случая, и козлиную бородку, отпущенную в Женеве. Мистер Хоу принадлежал к породе неловких и молчаливых людей науки: он был из тех, кто завоевывает себе огромный авторитет тем, что, бывая в обществе, молча курит трубку, а потом сам же этот авторитет ниспровергает, уронив каминные щипцы или опрокинув чашку чая. Люкас Чолмп, напротив, был нервный, суетливый американец, вечно страдавший сухим кашлем и питавший пристрастие к остротам и намекам, которые были в равной степени обидны и непонятны. Узнав наконец Сиббера по его тюдоровской бутоньерке, оба ученых приветствовали его со снисходительным радушием, на что он отвечал с преувеличенной континентальной вежливостью, которая их немало смутила. И если они в глубине души почувствовали, что Сиббер — именно такой выродок, каким он выглядит, то он со своей стороны ни на минуту не сомневался в том, что они — нудные и напыщенные люди.

Однако Чолмп был рад, что ему удалось наконец залучить к себе, как он думал, ученика. И действительно, велика тупость тщеславия, и Чолмпа никогда не удалось убедить в огромном превосходстве над ним Сиббера. Он упорно считал и заявлял, что Сиббер — жеребенок, вскормленный в его конюшне. Не приходится сомневаться, что Чолмп добросовестно старался устроить в Англии судьбу своего подопечного, подыскав ему маленькую темную квартирку близ Юстон-роуд, похожую на котел, старался помочь ему работой и введя его в «Новую школу» историков. Таким образом Сиббер скоро познакомился с важной новаторской деятельностью, которая была в то время неведома публике и не особенно ценилась даже в научной среде, так как все ученые с солидной репутацией лезли из кожи вон, чтобы охладить пыл новаторов. Здесь Сибберу снова сослужило службу его умение сидеть молча. Не обладая даром внушительного безмолвия, как Хоу, он тем не менее умел оставаться молчаливым свидетелем жарких споров, разгоравшихся по поводу докладов, которые они читали друг другу, и с типичной для него скромностью сам воздерживался от высказываний. Этим молодым людям надоела вечная холодность академического мира, и, уверенные в том, что их методы правильны, они готовились издать совместный труд, в котором каждый должен был представить какой-нибудь характерный образец исторического анализа или толкования. Сиббер не принял участия в этом проекте, сказав, что у него нет ничего достойного для столь ответственного сборника, и эта отговорка показалась всем вполне основательной. Однако тайком Сиббер написал ряд заметок, в которых с большим мастерством и разящим остроумием разоблачил все ошибки своих новых друзей.

Он до сих пор не был уверен в том, какую карьеру избрать. Ему казалось, что Оксбридж еще дальше от Лондона, чем от Парижа или Колонсвилла. Здесь никому до него не было дела. Джон Элайас, утомленный его увертками, продал свою контору и снизил сыну содержание до пятисот долларов. Джереми восполнил этот пробел уроками английского языка, которые он давал студентам из Южной Америки. Он сохранил таким образом некоторую независимость и не вполне лишился досуга, но все же чувствовал себя несчастным. Тут «запористы» снова принимаются твердить свое. Разумеется, пытаясь пролить свет на жизнь Сиббера, нельзя упускать ни одной нити, но разве не бессмысленно истолковывать все поступки, настроения, все черты характера великого вождя одним-единственным фактом, что с точки зрения психологии столь же примитивно, как и дряхлая идея господствующей страсти?{22} Можно найти десятки объяснений того долгого, безмолвного страдания, которое медленно пропитывало все существо Сиббера, пока он не насытился им полностью и не стал понемногу его источать. Разве одного врожденного сознания, что он — избранник судьбы, было мало, чтобы наполнить его душу печальными предчувствиями? Его пессимизм не был неистовым и хмельным, он никогда не взывал в ярости к небу и аду, а напротив, был сдержанным, почти угрюмым, терпким и кислым, словно зеленое яблоко.

Вероятно, он не писал Адели потому, что с присущим ему пессимизмом считал это бесполезным.


В конце сентября тысяча девятьсот пятнадцатого года случай или провидение снова вмешалось в жизнь Сиббера. Он шел пешком в Британский музей и вдруг, совершенно случайно, встретился с мистером Брюстером, который долго тряс ему руку и, не переводя дыхания, справился о его здоровье и выразил свое удовольствие по поводу того, что англичан хорошо поколотили во Франции. Сиббер, помня, что они не у себя дома, стал было возражать, но мистер Брюстер не обратил на это никакого внимания.

— Что вы здесь делаете, а? Задержались проездом домой?

— Да нет, не совсем, — пробормотал Сиббер.

— Правильно, чем скорее вы уедете, тем лучше. Нелегко нам было добраться сюда из Швейцарии! Эти лягушатники — французы дьявольски подозрительны. Но пойдемте же, пойдемте! Черт возьми, как рады будут мои домашние увидеть вас!

Несмотря на протесты Сиббера, мистер Брюстер силой усадил его в такси, потом втолкнул в лифт отеля «Савой» и наконец втащил в номер, который он занимал со своим семейством.


Нет нужды исследовать мотивы, по которым мистер Брюстер — несмотря на возражения его супруги — предложил мисс Палеолог убежище в Соединенных Штатах на те несколько месяцев, в течение которых (как все думали) будут длиться военные невзгоды в Европе. Храбрый футболист поспешил записаться во французский Иностранный легион, а Швейцария была окружена огнями войны, подобно гордой Брунгильде.{23} Что же было делать Адели? В последнее время ее преследовали кошмары, которые были своего рода атавизмом: по ночам ей снилась разграбленная Византия, и она так боялась огнестрельного оружия, что при стуке захлопнутой двери бежала в страхе, как заяц. Она хотела уехать подальше, чтобы не видеть яростных схваток, в которых Европа бессмысленно уничтожала самое себя. Право же, Адель была образцом для всех нас — ведь если бы все разделяли ее чувства, война не продлилась бы и десяти минут.