«Любимцах города», или откалывал шутки насчет нашей жизни в лагере. Все просто покатывались. Наверно, у меня смешно выходило. Во всяком случае, достаточно смешно, чтобы меня заметили. Как-то в воскресенье, после всех этих шуток, меня отозвал в сторону Дакс. Он сообщил мне, что в следующее воскресенье собирается устроить любительское представление и что у талантливых ребят есть шанс показать себя и развлечь бесталанных. Он слышал, как я откалываю шутки, и хотел узнать, не хочу ли я тоже выступить. Мне и раздумывать не пришлось. Сама мысль о том, что я буду стоять перед толпой, а люди будут кричать и хлопать мне, в точности как комикам в телевизионных передачах, — уже привела меня в восторг.
— Очень рад, — сказал Дакс. — Я подумал, хорошо, чтобы кто-то из вас тоже выступал — для остальных цветных.
Следующие дня два я пытался разработать план выступления. Радостное возбуждение отвлекало меня почти от всего, что происходило вокруг. И вот я настолько отвлекся, что мне чуть голову не снесло буксирным тросом, который падал как огромный стальной кнут. Я по сей день убежден, что мне спасла жизнь давняя привычка уворачиваться от отцовских ударов. И все-таки трос слегка задел меня. Когда мне зашивали плечо в том месте, где по нему прошелся кабель, я твердо решил, что буду отрабатывать свои шутки только по ночам, в постели. Бормоча их себе под нос, пока мое измученное тело будет молить о сне.
И вот наступил воскресный вечер. Зал в столовой был битком набит публикой — рабочими, начальниками. Все хотели посмотреть представление, поддержать друзей. К тому же в глухом лесу в штате Вашингтон для людей, у которых нет ни денег, ни возможности куда-либо поехать, такое любительское представление бывало лучшим и единственным развлечением. Некоторые из парней, работавших в нашем лагере, не были лишены таланта, а те, которых отобрал Дакс для этого вечера, были на самом деле хороши. Хорошо пели. Хорошо играли на разных инструментах. Возбуждение, которое я чувствовал в течение всей недели, уже переросло в нервозность: именно в тот момент я понял, какая пропасть лежит между способностью рассмешить горстку людей — и чудовищной неспособностью рассмешить несколько сотен. Я заметил, как что-то бьется о мою ногу. Взглянул. Оказалось — это моя трясущаяся рука.
А потом вдруг подошла и моя очередь выходить на сцену. Меня представили, и я вышел на середину зала. Жидкие аплодисменты смолкли. Может, из-за игры нервов я сделался сверхчувствительным, не знаю, — только я различил ту мельчайшую долю секунды, когда стояла полная тишина между хлопками и моим первым словом. Это была пустота, которая, в моем воображении, повисла где-то в пространстве, ожидая, что ее заполнят. И я заполнил ее кое-какими номерами из выступлений комиков с телевидения, анекдотами — старыми и бородатыми, но все еще достаточно смешными, чтобы выбить из аудитории несколько смешков. Потом я перешел к собственным шуткам, в том числе насчет нашей жизни в лагере с ее тяжким трудом, длинным рабочим днем и вознаграждением за все это в виде отметок в расчетных книжках и невкусной еды. Словом, я стал подтрунивать над всей тамошней системой.
И тут смех стал накатывать волнами.
А когда я принялся изображать некоторых наших рабочих и начальников — передразнивать их выговор, пародировать их повадки, гримасничать, как это делал под кайфом от травы мой отец, высмеивая соседей, — то зал просто затрясся от визга и хохота.
Краешком глаза я заприметил того долговязого белого парня, который в первый день хотел избить меня в куджи за то, что я, черномазый, не знаю своего «места». У него текли слезы по лицу, так он надрывался от смеха. Все просто катались.
Все — кроме Малыша Мо. Малыш Мо не смеялся. Ему казалось не больно-то смешным, что я кривляюсь перед толпой белых. Но, закончив выступление, я думал лишь об одном: вот зал, полный незнакомых мне людей, причем некоторые из них раньше открыто ненавидели меня, — и все они теперь хлопают мне.
После представления Дакс устроил ужин для всех исполнителей, нечто вроде благодарственного угощения — бифштекс с картошкой и кусок пирога. Я зашел на кухню и получил тарелку с едой, как и все остальные исполнители. Бифштекс еще шкворчал, когда повар шлепнул его на тарелку. Ломтики картошки румянились сочными корочками. Я зашагал к выходу, чтобы поскорее приняться за еду, пока все горячее.
— Джеки, — позвал меня Дакс от стола. — Ты куда?
— На улицу, — ответил я.
Дакс ухмыльнулся:
— Это еще зачем?
Затем, что я был голоден и хотел есть. Я спешил на улицу, потому что я был здесь единственным черным среди белых. Черные не ели вместе с белыми, и мне никогда раньше не приходило в голову, что может быть иначе.
Очевидно, очень даже могло. Дакс помахал мне, приглашая расположиться рядом с ним:
— Иди сюда, Джеки. На улице к тебе мухи на тарелку слетятся.
Я сел возле него, вонзил нож в свой бифштекс и набил рот едой. И тут, я помню, Дакс уверенно опустил руку на мое плечо и сказал:
— Чертовски смешно было, приятель. И где это ты так научился смешить людей?
После любительского представления прошло дня четыре или пять. Я тащил буксирный трос, стараясь думать только о боссе и отгоняя мысли о все еще звучавших у меня в ушах аплодисментах и воспоминания о бифштексе, вкус которого заживо воскресал всякий раз, как я проглатывал слюну. Я усердно работал, когда неподалеку появился джип. За рулем сидел один из лагерных начальников. Он остановился напротив нашей партии и окликнул меня. Я подошел к машине с улыбкой на лице: думал, что он хочет похвалить мое выступление. Прошло уже пять дней, а ко мне все еще подходили с добрыми словами разные люди, видевшие меня на концерте. Но на этот раз оказалось не так. Подойдя на достаточно близкое расстояние, чтобы разглядеть лицо начальника, я понял — и понял без слов, — что ничего хорошего он мне не скажет.
— Залезай. — Одно слово. Ничего лишнего. Секунда, в течение которой я пытался сообразить, в чем дело, оказалась слишком длинной: — Ну, давай, парень. Залезай. Поехали, — торопил меня лагерный начальник, щелкая языком, словно кнутом.
Я подставил ногу, чтобы забраться в джип. Водитель еле дождался, когда я заберусь, и рванул вперед.
Он отвез меня к административному зданию. Провел в контору. Там сидел другой лагерный работник, с виду еще более угрюмый, чем тот, который меня привез. Рядом было двое нахмуренных полицейских.
— Эти люди — из полиции, — объяснил мне начальник, как будто их синей формы, значков и автоматов было недостаточно, чтобы догадаться. — Тебя разыскивает отец. Говорит, ты сбежал из дома.
Чаще всего отец находился под мухой или под кайфом и едва мог сползти с дивана. И все-таки этот пропойца как-то умудрился через всю страну дотянуться до меня и пригрозить пальцем.
Начальник сказал:
— Эти полицейские доставят тебя в Сиэтл, посадят на первый поезд в…
— Я не хочу домой. — Я постарался произнести эти слова как можно тверже, но мой голос прозвучал просительно, если не сказать умоляюще. — Если я поеду домой, отец меня…
— Тебе нет восемнадцати. — Начальнику были безразличны мои беды. Он показывал мне свое безразличие тем, что даже не глядел в мою сторону. — Тебе нет восемнадцати, — значит, ты не можешь работать. Мы посадим тебя на поезд, ты поедешь домой. — Он решил еще больше подчеркнуть свое безразличие, взял со стола какие-то бумаги и уткнулся в них. И, нахмурившись, всем своим видом показывал, что теперь его внимание полностью принадлежит этим бумагам, а не мне.
Я последовал за полицейскими.
И вдруг остановился.
Спросил у начальника:
— А где мне получить деньги?
— Тебе нет восемнадцати, ты не можешь работать. Не можешь работать, — значит, деньги тебе не полагаются.
Копы плотно обступили меня с обеих сторон, будто врага народа, провели к своей патрульной машине и усадили на заднее сиденье. Дорога в Сиэтл была долгой, но за всю поездку я с полицейскими даже словом не перемолвился. Там, на станции, они оставили меня с билетом до Нью-Йорка. Наверно, за билет заплатила лесозаготовительная компания. За вычетом стоимости билета из суммы, которую мне задолжали, они дешево отделались.
Почти трое суток до Нью-Йорка. За окном — панорамное зрелище, горы, переходящие в пустыню, перетекающую в… Денег у меня не было. Проводник, пожалев меня, приносил остатки еды из вагона-ресторана.
Делая пересадку в Чикаго, я некоторое время раздумывал — не плюнуть ли мне на поезд, не убежать ли куда-нибудь, чтобы заняться… чем-нибудь. Но потом я представил себе, каково будет скитаться с пустыми карманами по незнакомому городу, где никто надо мной не сжалится, не станет подкармливать меня. Сел на свой поезд и доехал до Нью-Йорка.
На станции Пенн никто меня не встречал. У меня даже мелочи на метро не было, а проскочить зайцем я не отважился.
И поплелся домой пешком.
Когда я добрался до квартиры, отец был не то пьян, не то под кайфом, во всяком случае в отключке. Валялся на диване. Там же, где валялся пару месяцев назад, когда я уезжал. Я лег спать.
Посреди ночи отец ворвался ко мне в комнату с истеричными воплями и ремнем в руке: добро пожаловать домой! Он орал что-то вроде: «Я тебя научу, как убегать из дома! Я тебя научу, как строить из себя умника!»
И в течение двадцати минут он хорошенько меня учил.
Часть II
В реке Таллахатчи что-то плыло — раздутое, обглоданное рыбами, так что трудно было понять, что это такое.
А это было тело.
Тело Эмметта Тима.
Эмметту Тиму было четырнадцать лет.
Было.
В августе 1955 года Эмметт уехал из Чикаго, где он жил, погостить к родственникам в Мани, штат Миссисипи, и собирался провести у них остаток лета. Мани была деревней — жителей не больше пятидесяти пяти. В остальном ничего там не было — только свежий воздух да чистое поле. Казалось бы, подходящее место для детских каникул. Казалось бы. Только вот однажды в крошечной овощной лавке юный Эмме