— Ты все уезжаешь, а мне делается одиноко…
— Город полон людей. Приведи себя в порядок. Выйди на улицу, пообщайся с кем-нибудь.
— Угу. Я думаю… Думаю, я как-нибудь да…ба…ва… — домямлился он до полной невнятицы, а потом снова замямлил: — Знаешь, что я тебе скажу… Ты теперь столько работаешь, ездишь там по всяким городам, на жизнь себе зарабатываешь… а я тебе скажу…
— Скажешь мне — что? Что ты хочешь мне сказать? Ты же пришел со мной поговорить только потому, что еще не надрался, и несешь всякий бред! Что ты хочешь мне сказать? Да ты даже не вспомнишь об этом завтра, когда будешь под кайфом! Что ты хочешь мне сказать? Да это не имеет никакого значения, абсолютно никакого, потому что ты приходишь ко мне только из-за наркоты, или из-за отсутствия наркоты, или из-за того, что тебе нужна наркота! Ну так что — что ты мне собираешься сказать?
Отец ничего не ответил на это. У него был такой вид, какой, наверно, бывал у меня всякий раз, когда отец беспричинно отвешивал мне оплеуху: обиженный.
Наконец отец уплелся из моей комнаты. Я слышал, как он рыщет по квартире. Слышал, как он откупорил пивную банку. Пиво для него — закуска. Пустяк — так, для аппетита.
Я продолжал писать.
Я ожидал когда-нибудь увидеть ее. Не в тот день. Не в то утро. Впрочем, для большинства горожан это была уже вторая половина дня. Но для меня, после ночи работы по клубам, послеполуденные часы все еще были ранним утром.
Не важно.
Я не ожидал увидеть ее — одинокую, усталую, листающую журнал «Лук» — именно в тот день, садясь за свой завтрак — ланч — в ресторанчике на Бродвее. Но я всегда представлял себе, что рано или поздно снова встречусь с Надин Рассел. Много лет назад, вернувшись из того лагеря лесорубов, я потерял ее из виду — или это она позволила мне потерять ее из виду. Она ясно дала мне понять тогда, что ее симпатия не идет дальше долларовых бумажек, а их у меня, как видно, оказалось недостаточно.
В ту пору, когда я пробавлялся поденными заработками, она поступила в ремесленное училище, чтобы выучиться не то машинописи, не то стенографии, не то скорописи, чтобы потом устроиться на работу в одну из всего двух существовавших в Нью-Йорке компаний, где в те годы черная женщина вообще могла устроиться на приличную работу. Но это даже не так важно. Ведь Надин хотела устроиться на такую работу не для того, чтобы делать карьеру. Она всего-навсего хотела подыскать себе мужчину. Мужчину, у которого впереди надежное будущее, а в кармане позвякивают денежки. Где же еще искать такого мужчину, как не устроившись на работу в башню с офисами? Ладно. Отлично. Да вот только подыскивать ей нужно было чернокожего мужчину, а такого чернокожего мужчину подыскивали себе все без исключения чернокожие женщины, — следовательно, такие мужчины наверняка были нарасхват, на всех не хватало. Оно и понятно — ведь для цветных мужчин возможностей хорошо устроиться было немного… Надин неспроста оказалась в ресторане одна. Она неспроста выглядела усталой. Раз она не встретила своего мужчину, ее временная роль девушки, делающей карьеру, растянулась до бесконечности. Никто о ней не заботился, никто не покупал ей красивых вещиц, никто не водил в рестораны и на представления. Ей не к кому было возвращаться домой, не с кем было ощутить себя особенной, если на то не было особой причины. Ничего ее не ожидало, кроме скучной работы — стучать под диктовку по клавишам, печатать чужие записки.
И меня это порадовало.
Надин увидела во мне мужчину без средств к существованию, а разве мог ее устроить такой мужчина? Джеки, мальчик на побегушках. Джеки, парень из грузчиков. Да вот только я возьми и превратись в Джеки-комика, восходящую звезду, приятеля знаменитостей. И этот Джеки зарабатывал столько, сколько даже не снилось ее среднему чернокожему мужчине, и еще было куда расти. Надин наверняка об этом знала. Наверняка встречала где-то мое имя, где-нибудь в негритянских газетах, слышала обо мне от кого-нибудь из старых знакомых по кварталу, с кем поддерживала отношения. Она знала, что я многого добился, а я знал, что она, наверно, локти себе кусает, и, говоря по правде, мне не терпелось выложить ей все, как оно есть, чтобы она утерлась. О, у меня даже разговор с ней был давно отрепетирован. Когда мы встретимся, сначала я притворюсь, что не узнал ее, изображу такое озадаченное выражение лица, которое затем, когда Надин напомнит мне свое имя, преобразится в приятно-удивленное выражение. A-а, Надин, как поживаешь? Правда? Отлично. Нет, я про таких не слышал, но, наверно, это неплохая маленькая компания, — должно быть, приятно на них работать. Ну да, ты и впрямь выглядишь слегка утомленной, но, думаю, когда тебя немного повысят… Неужели? Так долго, и никакого продвижения? Я? Пожалуй, неплохо. Ну да, на разогреве у такой-то звезды, и у такой-то, и я то, другое и третье, ну да, и я зарабатываю неплохие деньги, и, пожалуй, добился успеха, и, пожалуй, тебе следовало получше со мной тогда обойтись. Надеюсь, ты еще найдешь себе чернокожего мужчину, который устроился в этой жизни не хуже меня.
Когда-нибудь.
Может быть.
Рад был повидаться, Надин.
Да, сценарий был давно написан и выучен. Только черта с два я пройдусь между столиками и первым поздороваюсь с Надин. Я ждал, когда она сама подойдет ко мне. Ждал, пока не доел весь свой завтрак, не выпил вторую чашку кофе и не заказал еще одну яичницу из двух яиц.
Вот это мне нравилось в Нью-Йорке: тут можно было заказать какую угодно еду в какое угодно время суток, и при этом на тебя никто не таращился с таким видом, мол, «какого черта этот парень вместо ланча ест первый завтрак?», как это происходило в любом другом городе Америки. В общем, все чудесно.
Наконец Надин доела свой обед, дочитала свой журнал. Встала. Прошла между столиками, направляясь к двери, и вышла на Бродвей. Она смешалась с потоком пешеходов, который лился в нужную ей сторону, и пошла по своим делам.
Меня она даже не заметила.
Или…
Нет. Она меня заметила. Сразу заметила, но ей было стыдно даже глядеть в мою сторону: она же упустила меня, а потом следила за моим восхождением, тогда как сама в поте лица работала изо дня в день, но ей похвастаться было нечем. А теперь, выйдя на улицу, она, наверно, плачет — по щекам ползут соленые дорожки, размывая грошовую тушь, и спешит она навстречу своей никудышной жизни.
Да. Вот как мне хотелось бы представлять себе это.
Мне снился страшный сон. Я видел во сне чернокожего, который пытался пешком вернуться домой. Это все, чего он хотел: просто вернуться домой пешком. Но на пути к дому ему попадались то гвозди, похожие на когти, то блестящий кастет — они хотели растерзать его на куски, сбить его на землю. Они хотели уничтожить его. А тот парень все думал, что кто-нибудь появится на дороге, по которой он идет, и спасет его от этих истязаний. Спасет его от гибели.
Никто не появлялся. Парень был совсем один. Ему почти уже пришел конец.
И вот что еще происходило с этим сном: много раз он снился мне, когда я бодрствовал.
Я уехал из Нью-Йорка на пять недель на гастроли, которые должны были закончиться в «Сэндз» в Лас-Вегасе, где мне предстояло выступать на разогреве у Эдди Фишера.
Лас-Вегас был полноценным городом только по дефиниции. В действительности это был скорее городок. Да какое там! Вернее сказать, это был просто жилой район, вытянувшийся вдоль железнодорожной станции, да еще, чуть к югу, в местечке Парадис, около полудюжины гостиниц-казино вдоль Лос-Анджелесского шоссе. Позднее это место назовут Стрипом — «Полоской». Поскольку город — городок — находился в пустыне, там всегда было жарко, лишь по ночам становилось холодно, да еще зимой, когда стужа почти не прекращалась. Всюду песок — от него некуда было деться, ветер заносил его во все щели и дыры, засыпал песком абсолютно все в домах и на улице. Там не было ни заводов, ни фабрик, ни какой-нибудь серьезной промышленности. Вообще непонятно было, зачем этот город существует.
А причина одна.
В Лас-Вегасе можно было играть на деньги.
Играть на деньги можно было во многих городах. Играть на деньги можно было по всему штату Невада. Но в Вегасе имелось несколько особых завлекалочек: шикарные, с коврами, заведения, где, если ты проигрывался, тебя бесплатно кормили. А тем, кто проигрывался по-крупному, оплачивали еще и ночлег. В качестве пикантной закуски предлагались также полуголые актриски и бесплатные коктейли, которые разносили официантки, прикрытые едва ли больше, чем девицы из кордебалета. Лас-Вегас угощал выпивкой и подмигивал неоновыми огнями не для того, чтобы просто доставить гостям удовольствие: ведь, чем больше ты пьешь, тем глупее становишься. Тем вернее пускаешься во все тяжкие.
А если всего этого оказывалось недостаточно, чтобы заманить вас в объятия пустыни, то у Вегаса имелся в рукаве последний козырь: развлечения. Лас-Вегас был настоящей столицей развлечений на западе страны. Может, в Голливуде все звезды и зажигались, но в Вегасе они сверкали. Теша других и себя. И нигде они не светились ярче, чем в «Сэндз». По-другому именуемый «Место под солнцем», этот отель-казино, король всех прочих отелей-казино, заявил о себе в Медоуз в первый же день, когда распахнулись его двери: ты подъезжал к входу по превосходному круговому накату, под тремя узкими балками, отходившими от гостиницы, а затем под прямым углом разворачивался и попадал прямо на просторный помост, как будто уже само здание предъявляло свои претензии городу. Куда там до него старомодным постройкам типа хижин из дерева и камня: тут вас встречали хромированные поверхности, стекло и мрамор, с ходу давая знать, что это самое современное место, где можно и модно тратить деньги. А на тот случай, если вас все это еще не убеждало, то здесь имелась и вывеска — в пятьдесят шесть футов высотой. Каждый ее дюйм переливался огнями, которые нахально и незатейливо складывались в буквы: СЭНДЗ. Тут не оставалось места для сомнений: да, это и есть