Путь колеса — страница 11 из 42

Старик слушал, кивая головой. Серьга в его ухе оказалась микрофоном, ибо он был глух. Микрофон имел свойство портиться, — старик не всегда удачно прикасался к нему, — и тогда он переставал слышать что-либо, пока, после нового нажима на микрофон, ему не удавалось его исправить.

Странным образом, первая порча микрофона произошла как раз в тот момент, когда Тарт упомянул о колесе, а исправлен он был лишь когда Тарт замолчал. Тогда старик поправил серьгу и вежливо сказал:

— Мой микрофон неисправен. Я не слышал того, что вы мне говорили. Но не трудитесь повторять: у нас найдется много других тем для разговора. Меня занимает цвет вашего лица. Вы заметили, что женщины также смотрят на вас с удовольствием?

У старика была особенность, делавшая его почти комическим персонажем. Он страдал подергиваньями. Его глаза по временам скашивались к середине и затем он, одним и другим глазом по очереди, оглядывал нос от переносицы до красного кончика. Он походил на человека, который бы ждал, что его нос с минуты на минуту должен исчезнуть, и беспокоится, не есть ли это уже совершившийся факт. Убедившись, что нос на месте, он переставал дергаться и принимал обычный вид.

Впервые Тарт заметил за ним эту привычку, когда они наткнулись на нищего, попросившего у них милостыню:

— Помогите слепому, пострадавшему от бомбы Родена…

Нищий не отличался от многих других нищих, но старик задержался около него и, скосив глаза, спросил, где и когда это с ним случилось.

— Под Вамбергом, — ответил нищий, — три года тому назад.

— Под Вамбергом… — повторил старик и перестал дергаться. — Вот вам монета.

— Этот человек лжет, — оказал он Тарту, когда они пошли дальше. — Под Вамбергом не было бомб Родена. Бомбы Родена были считаны и все случаи их применения известны. Он путает и время: первая бомба была выпущена всего два года назад.

— Этот человек лжет, — заметил Тарт, — но очень много других таких же не лгут, когда говорят о бомбах Родена. Меня удивляет не то, что Роден изобрел их, но что он снабжал ими обе воюющие стороны.

— Это была ошибка, — ответил старик. — Она будет давить его весь остаток жизни. Он думал, что если дать людям такое средство уничтожения, как его бомбы, война лишится смысла и кончится сама собой. Он плохо знал людей. Их способность уничтожать и быть уничтожаемыми оказалась безграничной. И он добился только того, что все несчастья на свете стали приписывать его бомбам, и теперь нищие его именем выпрашивают себе подаяние…

— Одно из двух, — сказал Тарт: — он был или очень ловкий человек, желавший застраховать себя со всех сторон, или же он совершенно ничего не понимал в политике, был политически безграмотен.

— Насколько я знаю, — замялся старик, — правильнее будет второе: он ничего не понимал в политике. Эти вещи не умещались в его голове.

— Но что двигало им в работе: выгода? самолюбие? Зависть?

— О выгодах он не заботился. Это установлено: за бомбы он ни с кого не взял ни гроша. Для его открытий не существовало цены. Он ставил себя рядом с Ньютоном и Коперником. Было бы смешно, если б Ньютон вздумал брать пошлину со всех яблок, которые падают на землю.

— Сейчас у него есть соперник, против которого он бессилен. Как он относится к этому?

— В этом отношении он уязвим, — легко согласился старик. — Он всегда был самолюбив. Сейчас его самолюбие задето.

Он нахмурился, скосил глаза, оглядел нос и, убедившись, что он на месте, успокоился.

Они проходили через парк, где им встречались гуляющие. Тарт, смуглый и свежий, обращал на себя внимание. Рядом с ним старик с дергающимся лицом казался лишним. Взгляды женщин обходили его, и старик замечал это покорно и невесело.

— Вы хотите знать, что представляет собой Роден? — сказал он с неожиданной искренностью. — Довольно жалкое существо. Он потратил жизнь на изобретение бомб, а когда он их изобрел, ему же самому пришлось уничтожать секрет их изготовления. В это время он был стариком без волос и зубов. И именно в это время он спохватился, что еще никогда не жил по-человечески. Он не помнил, был ли он когда-нибудь влюблен. Он не замечал, какое у него лицо. Два года назад, когда он стал знаменит, газетам понадобились его портреты. И тут выяснилось, что он никогда в жизни не снимался. Никто никогда не просил его об этом. Не было друзей, которые желали бы видеть перед собой его лицо. А когда фотографы явились к нему, оказалось, что снимать уже нечего. Осталось опустошенное кривляющееся лицо, мимикой которого он уже не мог управлять. И ему пришлось прятаться от фотографов, чтобы они не вздумали показать его лицо публике.

Плачущая маленькая девочка попалась им в боковой аллее. Она потеряла мать и шла, не оглядываясь, не думая, куда она идет. Старик обеспокоился. Он решил, что девочку надо вернуть назад. Он наклонился к ней, взял ее за руку. В его жестах была неуверенность и боязливая нежность. По-видимому, он очень редко, или никогда не имел дела с детьми. Он поднял ее с земли и понес на вытянутых руках и только потом догадался, что детей удобнее носить другим способом. Он был смешон и сам более беспомощен, чем заблудившаяся девочка.

— Не плачь, — упрашивал он ее, потому что она не успокаивалась. — Я тебе куплю очень хорошую штуку…

Он напрягал память, но не мог вспомнить, что соблазнительного можно обещать маленькой девочке. Тарт с улыбкой наблюдал его. Вероятнее всего, на память ему приходили микроскопы и мензурки, но он совершенно забыл о конфетах.

Девочка неожиданно успокоилась. Ее заинтересовали подергиванья его лица. Они ей понравились.

— А ну, дядя, еще раз, — просила она его, если он переставал дергаться. И сама передразнивала его, показывая старику его самого.

Какая-то женщина в конце аллеи освободила старика от его ноши. Девочка с сожалением покинула старика, оставив его в светлом приподнятом настроении.

— Сколько может весить такой ребенок? — сказал старик по дороге. — Каких-нибудь двенадцать, тринадцать килограммов. Весы могут точно показать его вес. Но отец ребенка наверное думает, что он весит меньше. Вес собственного ребенка — это столько-то килограммов плюс нежность, которая уменьшает силу тяжести…

Некоторое время он был мечтательным и молчаливым. Потом он замедлил шаги и остановился у ограды какого-то дома. Тарт огляделся. После долгой беготни через сады и улицы они снова стояли под часами у входа в институт Родена. Из окон еще слышалась музыка. В три часа без одной минуты она смолкла.

— Вот что, — сказал старик, прежде чем пройти в калитку, — позвольте мне резюмировать наш разговор. Вы молоды, наивны, ничего не понимаете в химии. Но вас волнует колесо, вы хотите найти его творца, и вы приехали в Берлин к Родену, ожидая, что он предъявит вам свои тетрадки и успокоит вашу подозрительность. Потому что вы сомневаетесь в его искренности — не так ли? Могу вам сказать, что вы беспокоитесь напрасно: он работает добросовестно.

— Почему вы говорите так уверенно? — спросил Тарт.

Старик из-за ограды повернулся лицом к Тарту. Его глаза скосились и оглядели нос, который был на месте. Не отвечая, он кивнул Тарту головой и вошел в дом.

12. ПОЕДЕМ В БАРРАГАН

Диркс вышел из тюрьмы с мыслью, что до сих пор он занимался пустяками. Он не знал еще, за что он возьмется. Его программа была неопределенной и зависела от будущих встреч. Единственным определенным пунктом в этой программе была — Гверра.

Он ничего не знал о ней. Он сидел в тюрьме, оборудованной радиоглушителями, в которой всякая попытка связи через эфир каралась как покушение на побег. Он мог бы узнать что-нибудь о Гверре, если б она сама написала ему о себе или явилась лично на свиданье, но такая заботливость по отношению к Дирксу была не в ее характере. Если б даже на имя Диркса пришла передача — какая-нибудь пачка бисквитов, присланная анонимно, — он бы знал, что она от Гверры. Но и этого за все одиннадцать месяцев не случилось ни разу.

В Пассаквеколли должны были остаться ее следы, в той квартире, где он в день ареста исправлял ноли на чеках Хуана Ривара. Он направился по этому адресу.

Он вышел из тюремных ворот в стремительном темпе, с потребностью бежать вперед и смотреть, но очень скоро улица вызвала у него головокружение. Ему понадобился отдых. Он отвык от улицы. Он боялся автомобилей. Его собственные ноги не слушались его. Он разучился выбирать для них направление, ибо одиннадцать месяцев ходил под конвоем, глядя в спину товарищу, шедшему впереди. Возможность, по собственному желанию, сворачивать вправо и влево казалась ему привилегией, к которой ему еще надо было привыкать.

На нем был его прежний костюм, возвращенный из цейхгауза. Он вырос из него за одиннадцать месяцев. Короткие рукава и вздернутые колени портили ему настроение. Он думал, что по этим признакам каждый может догадаться, что он вышел из тюрьмы. Он оттягивал рукава книзу, вбирал в себя плечи, старался быть меньше.

Шум улицы отдавался в его голове чужим праздничным гулом. Женщины волновали его. Он хотел любить их всех без разбора, такими, какими они есть. Он был как курильщик, который закурил папиросу после того, как долго высидел без табаку.

В этот день, запутавшись в улицах, он так и не дошел до своей старой квартиры. Ибо еще раньше, на одном из перекрестков он увидел в автомобиле изможденного человека с знакомым лицом. Это был Хуан Ривар. Он сидел у руля и ждал, пока освободится проезд.

Диркс не был мелочным и мог отнестись к нему беспристрастно. Диркс помнил, что Гверра говорила: их легче грабить, чем целовать. Он споткнулся на его чеках, но он даже был лучше других. Диркс помнил, что из всех клиентов Гверры, прошедших через его руки, Ривар был единственным, кто признал грабеж правильным. Он не стал сопротивляться и сам произнес себе приговор:

— Я, старый дурак, позволил себе вообразить…

Диркс был рад увидеть его в день своего освобождения, и только ложные приличия и боязнь быть непонятым помешали ему окликнуть Ривара и приветствовать его как старого знакомого.