Первый день он провел в углу, не двигаясь, едва различая людей в камере. Они все представлялись ему на одно лицо. Разница между ними была лишь в степенях подавленности. Немного позже он научился различать оттенки в выражении их глаз, показывавшие, что у одних были какие-то надежды, другие не видели пред собой никакого просвета. Если спина у человека выпрямлялась на незначительную величину, это значило, что он начал оживать.
Но главной приметой была длина волос на голове. Новичок с гладко выбритым черепом мог только лежать и отчаиваться. Он был деморализован, он не верил в будущее. Потребность ходить, пряча от других взгляд, останавливаться у окон, мерить на глаз глубину рва — появлялась у него позже, когда его волосы отрастали на четверть сантиметра, и это показывало, что он снова поверил в какое-то будущее.
Арестантов с волосами длиннее чем в полтора сантиметра не было в камере. К тому времени их дела решались в какую-нибудь сторону, и когда волосы подходили к этой длине, сон арестанта делался беспокойным, а взгляды, бросаемые за окно, тоскливыми и упорными. Затем следовал вызов наружу, — дневной или ночной, — и он исчезал совсем.
У окна, заглядывая за решетку, иногда мимоходом останавливался высокий арестант, с нездоровым лицом и пристальными глазами. Волосы на его голове едва проросли, и это значило, что он раньше обычного срока вышел из безвольного состояния.
Окно выходило в ров. За решеткой он мог видеть кусок каменной облицовки рва, а повыше ее основание электромачты и ноги часового. Это должно было бы ему напомнить поучение, которое говорилось при приеме: «Можете мечтать сколько угодно, но обратите внимание на тройную цепь: электрокольцо, ров, часовые»…
Если он думал о побеге, то налицо перед ним были все эта неодолимые препятствия. И тем не менее Тарт видел, что его глаза светлеют, когда он смотрит в ров, и делаются насмешливыми и жесткими.
Многие люди также заглядывали в окна и отходили от них с решимостью в глазах, но их решимость не заражала Тарта. Она казалась наигранной, точно они сами убеждали себя не терять веры в химеру. Вероятно, в этот момент они в сотый раз представляли себе, как однажды в бурную ночь они полезут через ров напролом, мимо спящих часовых, сквозь кольцо, которое как раз в эту ночь окажется без тока. Но если б их спросить, как выглядит в подробностях ров, в который они так часто заглядывают, они смогли бы ответить только, что он широкий и глубокий.
Совершенно другими глазами смотрел в ров высокий арестант. Казалось, он действительно видел там что-то не воображаемое, но находящееся перед глазами, разглядел какие-то слабые места, сделал нужные выводы и теперь может быть спокойным и насмешливым.
Высокого арестанта звали Гренадой. Тарт узнал его имя вечером во время поверки. На следующее утро он не выпускал его из вида. Он не мог забыть его вчерашней улыбки. Он подошел к Гренаде, когда тот стоял у решетки углового окна: оттуда был виден еще один отрезок стены, серый и совершенно подобный остальным.
— Не думаете ли вы, что побег отсюда возможен? — спросил Тарт, останавливаясь рядом с ним.
Гренада оглядел его, бегло и с неудовольствием, и ничего не ответил. Тарт подождал и заговорил еще раз.
— Почему вы не отвечаете?
— Здесь не принято задавать такие вопросы, — сказал Гренада, — и совсем не в моде отвечать на них.
— Почему?
— Среди нас есть шпионы. Стоит шпиону донести, что кто-нибудь задумал побег, и этому человеку обеспечен ночной вызов раньше времени. Только шпионы интересуются здесь тем, что другие думают о побегах.
— Я не шпион…
— Возможно. Но самое лучшее будет, если вы к каждому человеку будете относиться как к шпиону: так же как я сейчас отношусь к вам. Я с вами откровенен, потому что у меня нет выбора. Я рассуждаю так: шпион заговорил со мной — я пропал. Если я скажу ему правду, он донесет, если я промолчу, он поймет, что я разгадал его, и тоже донесет…
Он помолчал и отошел, оставив Тарта одного. Тарт не был обижен, но испытал досаду. Он подумал о колесе. Через шесть дней колесо должно было пройти вблизи Палермо. Если побег из крепости был возможен, то лучше всего было воспользоваться паникой, которую должно было вызвать колесо. Люди, заключенные в крепостях, годами подготавливают побеги; в его распоряжении было несколько дней, между тем он еще не имел никакого плана, а единственный человек, который как будто до чего-то додумался, тратит время на подозрения и церемонии.
Он заглянул в окно в том направлении, куда смотрел Гренада, чтобы самому разгадать, в чем была причина его непонятной бодрости. Он увидал ров, с травой и кустарником на дне, и противоположную стену, отвесную, высокую, выложенную серым камнем. Эту картину он уже видел не раз, и в ней не было ничего ободряющего.
Правда, вдоль стены, ближе к ее основанию, через равные промежутки шли какие-то узкие горизонтальные отверстия. Странно, что до сих пор он не замечал их. Их впадины были темнее остального фона, но только сейчас, при сосредоточенном желании непременно увидеть что-нибудь на серой стене, он обратил на них внимание.
Не эти ли четырехугольники вдохновляли Гренаду? Не думал ли он, что через них можно куда-нибудь пролезть? Не всякая кошка могла бы пролезть через них — до такой степени они были узки. Да и пролезть — куда? В какой-нибудь каменный мешок, без окон и выхода, через ров, в который тоже никак нельзя попасть.
И тем не менее отверстия служили для какой-то цели. Они предназначались не для того, чтоб в них лазали люди, но свет и воздух мог проникать через них. Это значило, что они давнего происхождения, от тех времен, когда свет и воздух добывались примитивными способами. Может быть, там были старые казематы, теперь замурованные, застенки, о которых не сохранилось памяти. Стоило ли гадать об этом, раз туда все равно нельзя было попасть?
Тарт не стал ломать голову над тем, что ему было не под силу, и занялся шпионами, о которых говорил Гренада. Эта сторона дела была так же важна, как и самый план побега. В чем бы ни заключался план будущего побега, нельзя было приступать к делу, не проверив людской состав камеры. Поверка требовалась быстрая и безошибочная.
В камере было два десятка заключенных. Немногие из них знали друг друга до тюрьмы. Этих людей отличала простота и краткость в разговорах между собой и сдержанность по отношению к остальным. Тарт насчитал семерых заключенных, связанных этой общей близостью. Вместе с ним и Гренадой это составляло девять надежных товарищей — менее половины камеры.
О другой половине можно было думать что угодно. Был один сумбурный крикливый человек, по-видимому, сумасшедший, державшийся вызывающе с тюремщиками. Его волосы отросли, он ждал вызова наружу и говорил, что не может вынести ожидания.
— Расстреляйте меня! — просил он при всяких случаях. — Я не желаю терпеть…
Однажды он подошел к решетке и начал дразнить часового за рвом. Он подставлял свою грудь под выстрел и остался жив только потому, что часовой промахнулся, и пуля, пролетев около него, убила другого заключенного, стоявшего в отдалении.
В противоположность ему, другой арестант отличался раболепием. Ему случалось глядеть на тюремщиков с заискивающей улыбкой, просить о лишней миске супа, стоять перед ними навытяжку, хотя от людей, ожидавших смерти, такой почтительности не требовалось. Он не скрывал или старался уверить других, что находится среди политических по недоразумению, ибо по профессии был взломщиком и много лет провел в уголовной тюрьме. По-видимому, там он и приобрел свои почтительные привычки.
Был седой однорукий человек, рассказывавший, что другую руку он потерял во время восстания, за несколько лет перед этим. Он путал дату этого события в разговоре с другими участниками восстания. Кроме того, Тарт заметил, что однажды во время ночного вызова, когда вся камера была в тревоге, этот человек вел себя не так как все. Он проснулся, прислушался и снова спокойно уснул: по-видимому смерть ему не угрожала.
Был еще человек излишне разговорчивый. Он выкладывал свою биографию и желал слушать чужую. Он был участником маленькой террористической группы, все члены которой были уже переловлены. Поэтому он позволял себе быть откровенным, а это невольно вызывало на откровенность и его собеседников, принадлежавших к организациям иного типа, в которых не все члены были переловлены.
Двойственное впечатление производил также один бывший певец. Он, как и все, останавливался около окон, считал часовых за рвом и мерил его глубину, но другие делали это невзначай, с голодной цепкостью в глазах, а он смотрел в ров подолгу, имел любознательный вид и шепотом, шевеля губами, множил число часовых на данном секторе на все число секторов. Он или не подозревал о присутствии шпионов в камере или имел причины не бояться их.
С ним происходило превращение, когда он начинал петь. Тогда сомнения в его искренности исчезали. Кое-кому его репертуар не нравился, ибо он пел о веревке в доме повешенного, но другие слушали его с волнением. Это были обычные тюремные темы: решетка, облака в небе, ветер с полей, побег. Он знал много мотивов из песен и старых опер и к ним сам подбирал слова. Он был импровизатор.
Однажды, после непогоды, яркий солнечный луч упал сквозь решетку и вывел арестантов из дремоты. Он был красив, но люди в камере не обрадовались ему и отвернулись от него, как от досадного напоминания. Певец оглядел лица, угадывая настроение. Он был театрален. Он стал у окна лицом к зрителям так, чтобы решетка и солнце были для него декорацией, и, с жестом в их сторону, запел:
Вот в полдень из-за туч
Бросает солнце яркий луч.
Но чтоб лучу до нас достать,
Решетку надо миновать.
И вот: бледнеет свет,
Он потускнел, в нем жизни нет,
И в сердце пленника порой
Он бьет отравленной стрелой.
Ах, в сердце пленника порой
Он бьет отравленной стрелой.
Он высказал в словах мысль, которую каждый неясно сознавал, и имел успех, выразившийся в том, что после его пения люди стали еще угрюмее. Его стих был негладок, но мелодия и