Путь колеса — страница 40 из 42

— Погодите минуту.

Я пошел к Нирку. Надо было поговорить, чтобы Ульянскому разрешили ночевать в «Бордингаузе».

Нирк тотчас же согласился. Он был покладистый и добрый парень. Единственным его крупным недостатком были длинные разговоры о калориях. Нирк переводил все на калории, каждый стакан чаю. Он был просто ушиблен калориями и уверял, что заставит свой организм вырабатывать ежедневно одно и то же количество калорий, не позволит им шататься то вверх, то вниз, и поэтому проживет не меньше ста лет.

Я вернулся в редакцию и с удивлением взглянул на Ульянского — капли пота обильно стекали по его небритым щекам. На столе было пусто. Я не обнаружил ни крошки хлеба и ни единого ломтика колбасы.

Я сделал вид, что ничего не случилось. Но Ульянский, конечно, понял, что внезапное и таинственное исчезновение моего жалкого дневного пайка не может пройти незамеченным. Голова и руки у него дрожали.

Больше всего я боялся сделать какую-нибудь неловкость, чтобы не обидеть Ульянского.

Я показал ему чулан для ночлега, но он отказался ночевать в нем, сказав, что привык к свежему воздуху и потому предпочитает товарные вагоны, благо осень в Батуме очень теплая. Потом он сказал, что хотел бы написать для «Маяка» небольшой художественный очерк о Батумском порте. Я согласился.

Через два дня Ульянский принес мне этот очерк. Он написал его синим карандашом на обороте железнодорожной накладной. Текст очерка путался с графами накладной, и в нем ничего нельзя было разобрать. Я дал Ульянскому бумаги и заставил его переписать очерк начисто.

Потом я читал очерк, а Ульянский пил, отдуваясь, чай с черствым хлебом и сахарином и искоса поглядывал на меня.

Очерк мне напомнил лучшую прозу Куприна. Он был так же свеж, сочен, богат живыми подробностями. Трудно было поверить, что этот очерк был первой литературной работой Ульянского, хотя он божился, что это именно так.

Я напечатал очерк, заплатил Ульянскому гонорар, и с тех пор он почти все дни просиживал в редакции и помогал мне во всем. Он даже научился набирать, а когда «Спать хочется» падал от усталости, что с ним бывало нередко, Ульянский крутил за него ногой бостонку.

Писал Ульянский легко, но хорошо. Мне, а потом и Бабелю и Фраерману (он вскоре появился в перспективе батумских улиц) нравилась манера Ульянского изображать характеры людей при помощи внешних признаков, едва заметных примет.

Так, в одном из очерков он описывал капитана английского наливного парохода «Карго». Очерк он назвал «Макинтош». По существу, он подробно писал в нем о новом макинтоше, который видел на этом капитане. Но все свойства макинтоша — холодного и чуть липкого на ощупь, пахнущего дезинфекцией, трескучего и неудобного, серого, как дождевое небо, — все эти свойства передавались владельцу этого макинтоша — капитану «Карго».

Лицо его казалось, писал Ульянский, выкроенным из куска макинтоша и невольно вызывало представление о коже тонкой, холодной и скользкой, как лягушка. Цвет глаз капитана был неотличим от цвета макинтоша, — вся британская скука, холод сердца и плоскость мысли отражалась в этих пустых и скучливых глазах. Эти глаза ничему не удивлялись и ни от чего не могли прийти в восторг.

Всюду плавала вместе с капитаном и его макинтошем многолетняя скука и отсчитывала время как контрольные часы — коротким карканьем немногих английских слов. Их капитан скупо отщелкивал, как на арифмометре, в течение длинного корабельного дня.

Я не ручаюсь за безусловную точность передачи писательской манеры Ульянского, но в общих чертах это было так.

Ульянский вызывал невольное уважение. Он никогда не говорил зря и, видимо, весь плен перестрадал молча, накапливая запасы наблюдений и гнева.

На второй месяц своего сотрудничества в «Маяке» он пришел рано утром и, отводя глаза, сказал, что через час уходит из Батума в Баку, где у него живет тетка.

— Не могу сидеть на одном месте, — признался он убитым голосом. — Противно!

— Вы что же, — спросил я, — собираетесь идти в Баку пешком?

— А то как же! Я уже прошел пешком от Мариуполя до Батума. И меня ставили к стенке всего три раза. Только три раза. Дойду и до Баку.

И он исчез, чтобы неожиданно появиться через два года в Москве, по пути из Мурома в Ленинград — опять от какой-то тетки к другой тетке. Снова он шел пешком.

Я пошутил насчет его многочисленных теток, а он усмехнулся в ответ и сказал:

— Что ж поделать, если это так. Я иду и представляю себе, как милые ленинградские старушки тетя Глафира и тетя Поля (они живут на Пряжке) будут радоваться мне, давно уже пропавшему без вести, как соберут простой ужин, как окна в домишке запотеют от самовара, каким удобным покажется мне кряхтящий диван под сенью фикусов, какой великолепный сон придет на смену усталости, но и сквозь сон я буду слышать свистки пароходов на Неве и дожидаться утра, когда снова и снова, но как бы впервые развернется передо мной одним взмахом самая прекрасная в мире панорама невских берегов.

— Да, — сказал я, захваченный его сдержанным волнением. — Да… «А над Невой — посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина…»

— Я помню, как вы читали эти стихи в Батуме в «Бордингаузе», — улыбнулся Ульянский. — Ну, будьте здоровы. Еще увидимся.

Но увидеться нам не пришлось. Через год я получил почтовую бандероль из города Чигирина, с Украины. В бандероли была книга Ульянского. Называлась она, кажется, «Записки из плена» и была издана в Ленинграде.

Из надписи на обложке я понял, что Ульянский снова бродяжит по стране, теперь, должно быть, в поисках какой-нибудь тетки на Украине.

Книга была написана свежо, крепко и, я бы сказал, беспощадно.

Вскоре я купил в Москве новую книгу Ульянского — «Мохнатый пиджачок», с предисловием Федина. Из этого предисловия я узнал, что Ульянский недавно умер от тифа в Ленинграде.

Ульянский начал как большой писатель. И было очень горько, что погиб этот человек, не успевший отдохнуть от плена, писавший в полном одиночестве свои превосходные книги. Было горько и оттого, что никогда уже не подует ему в лицо любимый им черноморский ветерок, или, как он ласково и насмешливо говорил, «зефир».

Л. Борисов. Антон Григорьевич Ульянский

Вот действительно легендарная, неправдоподобная жизнь: сын офицера, служившего в Гатчинском гарнизоне, в 1910 году окончил историко-филологический факультет университета, в 1914 году был призван в ряды армии, в 1915 году в чине прапорщика попал в германский плен. Бежал оттуда, но был задержан в Австрия и возвращен в Германию, откуда снова бежал, и на этот раз удачно.

В России тем временем произошла революция. Владимир Николаевич Свинцов оказался у белых и долго не мог понять, во имя чего и против кого ему предстоит драться, но когда понял, убежал в расположение красных частей, а там его приняли за шпиона и хотели расстрелять. Не успели: в город ворвались белые и расстреляли Свинцова, ставшего потом Ульянским Антоном Григорьевичем (документы свои он уничтожил, заполучив те, что нашел у одного из убитых). Антон Григорьевич выполз из могилы: три пули попали ему в грудь и только несерьезно ранили, а могила была засыпана спешно и едва-едва. Три километра полз Ульянский и добрался до красных, и здесь наконец судьба его более или менее устроилась: его вылечили и сделали кашеваром. После этого ему пришлось быть санитаром, переписчиком в штабе, переводчиком на допросах на Северном фронте.

Я познакомился с Ульянским в начале 1923 года, он служил делопроизводителем в Фонетическом институте иностранных языков, на Невском. Ульянский обрадован был тем, что в лице моем нашел человека, у которого есть родители, есть квартира, даже отдельная комната, — всего этого он не имел: вечером и ночью он писал за тем столом, за которым работал днем на службе. Почти ежедневно он приходил теперь ко мне и работал в одной из трех комнат нашей квартиры, а если они почему-либо были заняты, писал в кухне. И в 1924 году он получил премию за рассказ «Возвращение» на конкурсе журнала «Красная нива». Вскоре вышла книга его рассказов «В плену», спустя два года вторая — «Пришедшие издалека», за нею третья, четвертая. Незадолго до смерти он написал фантастическую повесть «Путь колеса», ее выпустило Издательство писателей в Ленинграде.

Скромный, абсолютно не умевший, да и не желавший заботиться о себе, Антон Григорьевич в течение двух лет жил в Доме литератора на Карповке, но не в комнате и не в кухне, а в бывшей кладовке на площадке лестницы между первым и вторым этажами. И здесь, на этой «жилплощади» размером в два квадратных метра, где помещались только раскладушка и табурет, Ульянский приступил к генеральной своей работе — к написанию истории бывшего Путиловского завода.

Не помню, каким образом ему удалось получить комнату на Тучковой набережной — чудесную, большую, светлую… В квартире имелись телефон, ванна; соседями оказались милые, добрые люди. Словом, живи и работай, но… от дома до «Красного путиловца» (так назывался завод в начале тридцатых годов) очень далеко, дорога туда и обратно отнимала ежедневно не менее двух с половиной часов. И вот Ульянский решил обменять свою великолепную комнату. Случай вскоре представился: неподалеку от завода жил человек, которому очень нужно было перебраться на Васильевский остров, и как раз подле Тучкова моста.

— Но само собой, вы не захотите меняться со мною, — сказал этот человек Ульянскому. — Я живу в плохонькой комнатушке, она меньше вашей вдвое, меня нет электричества, нет ванны и телефона, а у вас удобства. Окно моей комнаты выходит на помойку!

— Все это не помеха, — отозвался Ульянский. — Маленькая комната лучше большой. А то, что дом деревянный, и совсем хорошо. Идемте оформлять обмен, дорогой товарищ!

В бюро по обмену не хотели давать ордер ни Ульянскому, ни тому, кто намерен был въехать в его комнату.

— Сколько взяли за обмен? — не без ехидства спросили Ульянского в бюро. — Ну кто вам поверит, что вы ни рубля не взяли за свою комнату! Тысчонку хотя бы взяли, а? Взяли тысчонку? Больше?