Путь на Индигирку — страница 21 из 48

— А вы что сделали в своей газете! — выкрикнул он. — Напечатали про Николая, как он продукты у товарищей воровал. Это как — хорошо вы сделали? Зачей вы это сделали?

Я отступил от него, пораженный тем, что он сказал. Неужели он говорит о дневнике Семенова? И вдруг все мне стало ясно, я понял, почему Семенов просил меня выпустить из дневника то, что было связано с воровством продуктов, он щадил своего товарища, он даже мне не сказал, что тем человеком без имени в дневнике был Данилов… Так ли все это? Да, конечно, так…

— Откуда ты знаешь?.. — негромко спросил я.

Наверное, у меня был какой-то необычный вид, Андрей стоял, не произнося ни слова, и как-то растерянно смотрел на меня. Тонкие губы его были совершенно бескровны, едва серели в полумраке, почти не выделяясь на лице.

— Какой-то якут-охотник вчера у меня ночевал, прочел газету и все рассказал… Уехал он утром, — добавил Андрей, словно оправдываясь. — Я у Данилова спросил, правда ли, думал — охотник все наврал… Данилов сказал — правда, потому и не пришел сегодня. Не желает он больше с вами…

— Зачем ты пошел узнавать у него? Ну, зачем? Как ты мог?.. — говорил я, плохо сознавая, что говорю. — Зачем, для чего? Ведь там не было написано, кто это… Даже я не знал, кто, Семенов мне не сказал… Зачем же тебе?..

— Правды вы боитесь, а я правду всегда хочу… Правду, понимаете?

— Да зачем же ты к нему пошел? Это же давно было, Данилов теперь другой. Что же ты так, безжалостно?..

— Это вы себя спросите… — проговорил Андрей. В голосе его уже не было прежней уверенности. — Вы грамотный к нам приехали, все вы знаете… Зачем вы оставили, почему не вычеркнули? Вот вы о чем себя спросите…

— Да… — сказал я, опускаясь на лавку, — да, надо было вычеркнуть…

Андрей молчал, что было для него совсем необычно. Не сказав больше ни слова, пошел к выходу. У фанерной дверцы он остановился, постоял в раздумье, круто повернулся и стремительно вышел из палатки.

Я сидел на лавке и как-то подсознательно ждал, что вот сейчас поднимется еще кто-нибудь, и еще, и в конце концов я останусь в палатке один. Дорепетировался!

Мы сидели молча довольно долго, минут пятнадцать. В душе моей набегала какая-то горькая накипь обиды, разочарования, усталости… Ничего-то у меня не получается ни в драмкружке, ни в газете. Я поднялся, постоял, сунув руки в карманы стеганки и глядя на алеющий маковым цветом бок печки. Как-то внезапно, теряя контроль над собой, воскликнул:

— Ну и я пойду… Пропади все пропадом!

Повернулся и, налетая на лавки, больно ударяясь об их острые края коленками и со зла распихивая их во все стороны, отчего они с грохотом валились на пол, пробил себе дорогу к выходу.

Над палаткой на полнеба то медленно колыхались, то мгновенно угасали и с новой силой вспыхивали языки зеленоватого пламени. Северное сияние бушевало над моей головой. Поражало страшное безмолвие огненной бури. Я вспомнил то, что говорил Коноваленко, когда мы с ним вместе смотрели на северное сияние. Да, каким крохотным, беспомощным и одиноким чувствуешь себя перед этим молчаливым, призрачно полыхающим на полнеба огнем. Кажется, стоишь посреди безлюдной пустыни, сейчас, сию минуту что-то должно случиться и неоткуда ждать помощи…

Я опустил голову и побрел к своей палатке на краю поселка.

За спиной у меня послышались чьи-то поскрипывающие на смерзшемся снегу шаги. Некоторое время я шел, не обращая на них внимания. Точно кто-то толкнул меня, и я, вспомнив предупреждение Коноваленко, обернулся. За мной торопливо шагала женщина в зимнем пальтишке. Я узнал Наталью и устыдился невольного своего страха. Она нагнала меня, выбившиеся из-под шарообразной из пушистого меха рыси шапки прядки ее волос стали белесыми от инея.

— Ждала тебя, совсем замерзла, — сказала Наталья, — не хотела, чтобы меня увидели у вас в клубе. — Она помолчала и совсем тихо произнесла: — Я больше не буду ходить на репетиции…

Я стоял перед ней и молча смотрел себе под ноги на едва искрившиеся кристаллики снега.

— Так я и думал… — наконец сказал я.

— Федя совсем не такой, как ты считаешь, — заговорила Наталья, поняв, что я догадываюсь, в чем дело. — Никто его как следует не знает, его считают грубым, отчаянным. Он просто перестал верить людям, вот и все… Вот и все, — повторила она. — Я не могу с вами там… — Она кивнула в сторону длинной палатки, очертания которой тонули во мраке ночи.

— Ладно, — сказал я, — не можешь, так не можешь. Мне тоже все равно, пропади пропадом этот драмкружок, насильно ничего не сделаешь…

Я повернулся и пошел к своей палатке. Через несколько шагов что-то заставило меня остановиться и оглянуться. Наталья, не двигаясь, смотрела мне вслед.

— Иди, — сказал я, — чего ты стоишь? Никому из вас нет дела…

Наталья быстро пошла прочь, и я зашагал к своей палатке. За моей спиной хрустко поскрипывали в снегу ее удаляющиеся шаги.

V

У палатки я почему-то погрозил кулаком продолжавшему бушевать над головой северному сиянию. В матерчатой комнатке моей было почти так же холодно, как и на улочке, материя наружной стенки обжигали пальцы, и лишь стенка между моей и соседней комнаткой, где слышались громкие возгласы и звон бутылок, и не холодила, но и не грела. Там шел пир по какому-то случаю, а может быть, и просто так.

Я опустился на топчан и, не раздеваясь и не снимая меховой ушанки, уткнул локти в колени и подпер руками в рукавицах щеки. Под подушкой рядом со мной завозилась Пурга, пушистый, похожий на шар, щенок лайки, которого я приютил у себя. Когда я в пер-' вый раз оставил Пургу одну, уйдя в редакцию, она, видимо, возмущенная предательством, скинула подушку на фанерный пол, стянула туда же одеяло, разодрала своими крохотными зубами его край, сбросила с тумбочки на пол и растрясла пачку какао «Золотой ярлык», засыпав коричневым порошком всю комнату. Потом, привыкнув, стала в мое отсутствие забиваться под подушку, где я и находил ее, теплую и сладко спящую.

Пурга выползла из-под подушки и, слегка поскуливая, как малый ребенок, стала тереться о мою спину. Я взял ее на колени, она протяжно зевнула и затихла.

Кто-то вышел от соседей в коридор и посветил снаружи на мою дверь так, что из дыр, проделанных финкой, брызнули яркие лучики. В дверь деликатно постучали. Я пригласил войти. Гость распахнул фанерную дверцу и повернул выключатель. Ярко вспыхнула лампочка под матерчатым шатрообразным потолком.

Передо мной стоял Пасечник, нормировщик мастерских, человек молодой, энергичный, прямой. Мне нравился его острый ум и простота обращения, он никогда ни перед кем не юлил. В первый раз я видел Пасечника навеселе, лицо его налилось буроватым румянцем, губы лоснились от жира.

— Мы слышали, что вы вошли… — сказал он. — Заходите к нам, мы люди общительные, будем рады… Вам когда-нибудь приходилось есть котлеты из мамонта? — он спросил это без всякого перехода, немного манерно и заулыбался/

— Нет. Вкусные?

— Ну, знаете, когда говядина пролежит пять тысяч лет, пусть даже в мерзлоте, всякий поймет, что она не будет таять во рту. Вкус подошвы, — продолжал он без всякой иронии. — Но поддерживает сознание, что ты питаешься, подобно своим древнейшим предкам… Пошли?

Несмотря на опьянение, речь его была связной, логичной, Пасечник оставался Пасечником и под винными парами.

Он приглашал меня выпить, и мне теперь было все равно. Сама земля, казалось, уходила из-под ног. Кому тут нужна святость, Коноваленко был прав, долго пай-мальчиком не продержишься. Так не все ли равно, сейчас или через полгода? Уж лучше с Пасечником выпить, чем с кем-то еще…

— Ну, что же, идемте попробуем котлет из мамонта, — сказал я. — Идемте, чего же вы?

Пасечник стоял передо мной и пожимал плечами. Улыбаясь, он сказал:

— Прошу извинить, вы поняли меня слишком буквально, вам придется поверить мне на слово. Котлеты из мамонта я ел в прошлом году на морском побережье. В обрыве берега обнажился бок мамонта с рыжей шерстью, и мы попробовали… Я делился, так сказать, своими воспоминаниями. Но у нас строганина, действительно тает во рту. Вы знаете, что это такое: замороженный и наструганный лепестками приперченный омуль…

Утром я проснулся в своей комнатке, под одеялом, но с отчаянной головной болью. Пурга повизгивала у двери, просилась наружу. Что было ночью, я совершенно не помнил.

Я выбрался из-под одеяла. Фанерный лист на полу обжег ступни, точно раскаленная стальная плита. На цыпочках пробежал к двери, выпустил Пургу, промчался по коридору к выходной двери, открыл ее и так же стремительно вернулся к себе. В одних трусах и майке принялся танцевать около печурки, нащипал лучины, сунул ее в печку, присел, зажав обнаженные локти в колени. Зашумел огонь, матово-синяя стенка печки нагрелась, и спасительное тепло окутало меня.

Все время, пока я выпускал на улицу Пургу, растоплял печку, приводил в порядок постель, я совершенно не думал о том, что случилось вчера в палатке-клубе, точно ничего и не было. Лишь где-то глубоко в душе не покидала меня тревога.

Отчаянный тонкий вопль щенка послышался снаружи. Не одеваясь, я кинулся на помощь. Мрачная темно-красная, заря занималась в тайге, сизые дымы стояли над трубами палаток и бараков. Щенок, уткнувшись черным носиком в поваленное набок ведро, горько плакал. Я присел около, не замечая, что снег жжет ступни. Пурга не могла оторвать от ведра свой острый розовый язычок — примерз к металлу. На улице градусов сорок пять ниже нуля! Что делать? Я прибежал в комнату, с силой пробил кружкой слой льда, образовавшийся за ночь в ведре с водой. От воды язычок оттаял мгновенно, и плач прекратился. Пурга потянулась ко мне, пытаясь лизнуть в лицо. Я сгреб пушистый снежно-белый шарик и побежал в палатку. Все в комнатке дышало жаром, печка шумела, как локомобиль. Мы с Пургой уселись на кровать, и она принялась вертеться и кувыркаться около меня. А я ловил ее, гладил пушистую шерсть и думал о том, как нужно человеку что-то свое, какой-то сокровенный уволок души, который не обязательно выставлят