Кирющенко потупился и как-то неуверенно сказал:
— Что же теперь жалеть?.. После драки… — он посмотрел на меня, и мне показалось, что ему все же не по себе. Не все ладно в душе Кирющенко.
— Почему вы его не проводили? — спросил я.
— Не любит меня Васильев, — помолчав, сказал Кирющенко. — Ты же знаешь.
— А может, душевнее надо было с ним?.. — робко заметил я, имея в виду не проводы, а все, что было до его отлета.
— С Васильевым душевнее? — Кирющенко усмехнулся. — Душевностью его совсем под расстрел… Сейчас еще спасти можно, чело-век-то он честный… по-своему. А в общем, ты прав, много на себя беру, слишком много для одного человека. Людей не умею поднять, воспитать. Сорвусь когда-нибудь… Ну, а как не брать на себя? Нельзя не брать. Строить стране надо, пока дают время. Немцы в Европе хозяйничают, а кто скажет, что потом? Не хочется каркать, а иной раз спросишь себя: а ну как на нас повернут?.. Давай за дело приниматься, нету у нас с тобой времени на переживания. Пойди сам договорись с Рябовым, на сколько дней он тебя отпустит. Сторонится меня, то ли из-за Васильева, то ли забыть не может, как я его честил перед следователем. А что было делать? Душевность не всегда помогает. В больницу загляни, как бы доктор в Абый не уехал помогать районному врачу… Да, на переживания у нас времени нету… — со значением сказал Кирющенко.
Я ушел от него еще более растревоженный. Было ясно, что после ревизии Васильев не мог не сдать пароходство, должен был уехатьи все-таки почему-то его отъезд разволновал нас, наверное, каждого по-своему. Кирющенко храбрится, не хочет показать каких-то сомнений, но они поселились в его душе, не дают ему покоя. Может быть, он винит себя в том, что не понимал Васильева так, как должен был бы понять, не увидал за его порывистостью и необдуманными поступками чего-то важного для нас всех: смелости, стремления жить «на полную железку», как говорили у нас механики, имея в виду последнюю зарубку на регуляторе подачи пара в машину — «самый полный», и еще чего-то… А теперь Кирющенко винит себя в том, что не сумел понять и поправить Васильева, винит и не знает, как бы он должен был поступать. А кто это знает?..
Но, может быть, я все это придумал и Кирющенко ни в чем не винит себя?
От горьких размышлений я освободился у самой больницы.
Доктора я и в самом деле уже не застал. Встретила меня Наталья, Сидела она на высоком табурете в комнатке аптеки перед небольшими лабораторными весами, готовила какие-то лекарства. Я не видел ее давно, меня поразило ее осунувшееся лицо, какой-то неподвижный, безразличный взгляд. Медленными движениями она брала разновески, опускала их на роговую чашку весов и так же медленно сыпала из банки на другую чашку белый, похожий на пудру порошок. Опять, наверное, у нее какие-то осложнения из-за Федора.
Я объяснил, зачем пришел. Наталья молча достала из шкафчика таблетки уротропина, порошки аспирина, пирамидона, пузырьки с сероватым порошком, новое лекарство, только что доставленное самолетом, с которым улетел Васильев. Я сгреб все это и ссыпал в карман. Негромко, по временам замолкая и неподвижно сидя с опущенными глазами на своем высоком табурете, Наталья объяснила мне, какими дозами и в каких случаях следует принимать лекарства, как обезопасить себя от заражения гриппом с помощью марлевой маски. Казалось, она совсем и не думала о том, что я сижу перед ней; как бы по инерции выполняла свои обязанности.
— Что с тобой? — спросил я в одну из таких пауз, когда она подперла щеку кулаком и, наморщив лоб, думала о чем-то своем.
Она посмотрела на меня далеким-далеким взглядом, болезненно наморщила лоб.
— Ничего… — произнесла она.
— Да поговори же с Федором как следует, пусть он не мучает тебя своими выходками.
Она молча отрицательно покачала головой.
— Нет! — сказала она. — Я не буду ни о чем с ним говорить,
— Ну так я сам поговорю…
Она подняла глаза и в упор посмотрела на меня. Я смешался.
— О чем? — холодно спросила она.
— Должен же он понять.. — пробормотал я.
Наталья усмехнулась.
— Поймешь ли ты его — вот о чем тебе подумать, — сказала она с откровенной враждебностью. — Ты ничего не знаешь о нем. Ни-че-го!
Я хотел возразить, сказать, что кое-что знаю, но она не дала мне говорить.
— Ты никогда не задумывался, как он живет, что делает, что думает, отчего страдает. Как же ты будешь объясняться с ним?.. — Она оборвала себя, подперла голову рукой и медленно исподлобья оглядела меня с ног до головы. Негромко, устало заговорила: — Что ты ему можешь объяснить? Что он жесток, груб, малограмотен? Что еще? Тебе нужны герои, а он совсем не похож на твоих героев. Как же ты, вот такой правильный, благородный, можешь понять и его, и меня? — Она зло, отрывисто сказала: — Нам бы с ним что-нибудь попроще, не для нас твои объяснения, я сама уж как-нибудь. Сама и помилую, сама и прогоню. Ни у кого не спрошусь. Да если хочешь знать, я прогнала его. Да, прогнала, — с надрывом проговорила она. — Совсем прогнала. Ну что? Это тебя устраивает?
У меня мелькнула мысль, что Наталья чего-то недоговаривает. Никогда прежде я не видел ее такой расстроенной, обозленной, издерганной, сплошной комок нервов.
— Что у тебя случилось? — спросил я.
Наталья отпрянула, сжалась.
— Оставь меня! — воскликнула она.
— Наташа, успокойся, — сказал я, понимая, что испугал ее чем-то или обидел. — Успокойся.
Она сказала, отчетливо произнося слова:
— Прошу тебя никогда не говорить с ним обо мне, выбрось эту мысль из головы. И никогда не говори со мной о нем. А теперь уходи, я не хочу тебя больше видеть… Так же, как и его.
У двери я оглянулся. Она сидела на высоком табурете, отрешенная, занятая своими мыслями, и даже не посмотрела на меня…
— Проводил? — спросил меня Рябов, едва я появился в теплой комнатке редакции.
На аэродром я ушел с утра, не заходя на работу, отпросился у редактора накануне.
Я молча кивнул и уселся за стол. Никакого желания рассказывать, как происходили проводы, у меня не было. Рябов, работая над статьей, нет-нет да окидывал меня пристальным взглядом. Но мне было все равно; браться за стопку гранок, лежавших на уголке стола, я не спешил.
XIV
Рябов отложил ручку, встал и, утробно кряхтя, потянулся, сделал вид, что до последней степени заработался. Но обеденный перерыв будет еще не скоро, я понял, что он хитрит, ему хочется расшевелить меня. А мне было не до того: и проводы Васильева, и разговор с Натальей, у которой что-то не ладилось, расстроили меня вконец. Я не делал ни малейшей попытки вступить в разговор. У нас по молчаливому соглашению было принято не тревожить друг друга, когда мы сидели за столами, углубившись в себя, даже по-видимости не занятые делом; мало ли, может, надо над чем-то основательно поразмыслить.
— Черт его знает, жалко почему-то Васильева, — не вытерпев, сказал Рябов. — Вот разумом понимаю, что дел он натворил — хуже некуда, сам же я когда-то на заседании партбюро разделал его под орех. А свербит почему-то… — Он сунул руку за борт кителя на грудь. — Ты распрощался с ним?
— Распрощался… — мрачно сказал я.
Сцена на аэродроме возникла в моем сознании во всех подробностях. Рябов исподлобья следил за мной.
— Стариков пришел провожать, — сказал я, подчиняясь охватившему меня чувству. — Твой «друг», — я хмыкнул, — следователь этот, и ревизор сразу залезли в самолет, а Васильев со Стариковым обнялись и поцеловались. Стариков сказал: «Вы тут начинали, не беспокойтесь, судоремонт в срок завершим…»
Мне хотелось теперь передать чувства их обоих, никак я не мог отделаться от впечатления, которое произвела на меня сцена прощания двух мужественных людей: преемника, сознающего свой долг уважения перед тем, кто вынес на своих плечах тяжесть начала, и того, кто уходил так бесславно и все же не согнувшись.
— Уважаю Василия Ивановича… — сказал Рябов и отвернулся от меня, пытаясь скрыть свои чувства.
Я спросил, почему Рябов не пришел к самолету так же, как и Кирющенко.
— Да передовая тут… — пробормотал он и нагнулся над исписанными листками на столе, будто ему не терпелось продолжать работу. — А если правду сказать, — неожиданно сказал он, отходя от стола, — помешала этакая, понимаешь, черствость души. Боимся мы своих чувств. Как, подумал, Васильев отнесется? Решит еще, что расчувствовался, нюни распустил… А ведь я его защищал, — продолжал Рябов и вскинул на меня взгляд. — Он-то об этом ничего не знает.
— Защищал?! — воскликнул я. — Когда же?
Вот уж чего трудно было ждать от Рябова. Я хорошо помнил, как он осуждал Васильева осенью за историю с лосями и брошенные в плесе баржи, потом за неудачную поездку на Аркалу прошлым летом на катере и зимой совсем недавно, за нетерпимое отношение к критике — казалось, за все, что исходило от Васильева.
— Да не так давно. Мы, видишь ли, с Кирющенко сцепились, тебе я ничего не говорил. Он предложил мне напечатать редакционную статью, разоблачающую все ошибки Васильева, чтобы другим неповадно было. Я ему говорю: «Как же так провожать человека пинком под зад. Какой он ни есть, а все же много сделал, затон создавал…» А потом, говорю, пусть в Главном управлении окончательно разберутся, в чем он прав, а в чем виноват. Охаять человека легче легкого… Отказался я, одним словом, печатать такую статью. Погорячились мы с ним оба, я ему наговорил с три короба арестантов, он тоже в долгу не остался, обоим теперь совестно… Понервничал я, жена прислала письмо о разводе, — неожиданно сказал он. — Вот так все соединилось… Написал в политуправление, попросил по личным обстоятельствам отпустить в Москву на время.
Я молчал. Ничего я не знал о семейных делах Рябова, никогда не говорил с ним о том, как он жил, есть ли у него кто-нибудь на «материке». Как же теперь, когда разразилась катастрофа, будешь спрашивать? И я молчал. Мы стояли друг против друга, прислонившись к своим столам.
Заговорил Рябов: