— Встретил ее за год до отъезда, двое детишек у нее, сын шести лет и девочка семи. Работала в покрасочном отделении, на текстильной фабрике. Меня, почему-то все студентом называла, по очкам, что ли… Отца детей посадили за хулиганство, она с ним и расписана не была. Что люблю ее, не говорил, не- хотел обманывать. Сказал как есть: и у меня пристанище будет, и ей жить легче станет, детей в люди вывести помогу. Год прожили, привыкли друг к другу, расписались, чтобы никто не придирался. Поехал на Север обещание выполнять, деньжат на детишек стало больше уходить. А его, видишь ты, недавно освободили, я уже здесь был. Отсидел свой срок и к ней вернулся. Да и куда еще идти, никого у него нет, один совсем. Написала мне, что любит его, не может без него. И дети родного отца знать должны. Вот просит развода… Все как будто правильно, и рыпаться мне нечего. А не могу успокоиться. Легко с ней сходился, думал, легко и разойдусь. А я, пока жил с ними, к детишкам привязался и они ко мне. Думал — легко, на время… Нельзя легко с людьми. Нельзя! Мне бы съездить в Москву, развод оформить, с детишками разобраться…
— Как же так, ничего я не знал? — сказал я, оглушенный era рассказом.
Рябов повел плечами.
— Ты не спрашивал, а навязываться ведь не будешь… Живем мы как-то странно, — продолжая- он, — каждый сам по себе. Нет, не в деле — тут у нас, как говорится, порядок, работать умеем, А вот, когда одни остаемся… Самое страшное, когда один на один с самим собой… Да, вот так-то, брат, и получается…
— А Кирющенко знает про это?..
— Как-то не к месту было говорить… Другие у меня с начальником политотдела отношения.
— Боится он тебя, что ли? — спросил я. — Ты, видно, насолил ему, он даже не стал с тобой говорить о том, чтобы мне к геологам съездить, выяснить, не больны ли. Не ладится, говорит, у меня с Рябовым, сам поговори с ним, на сколько дней он тебя отпустит.
Рябов уставился на меня холодным, пристальным взглядом, как только он один мог смотреть.
— Все-таки добился ты своего, — произнес он, — не дают тебе покоя геологи.
— Нет! — я покачал головой. — Не хотел я ехать на этот раз. Васильев уговорил перед отлетом, его это идея. Да и в самом деле надо кому-то ехать, чем, говорят, черт не шутит, врачи заняты.
— Значит, для серьезного дела?
— Вполне.
Рябов помолчал, походил по комнате, бесшумно загребая валенками по узким лиственничным затертым половицам, и остановился передо мной.
— Видно на роду мне написано о других заботу проявлять, а о себе и не думать, — он усмехнулся. — Ты уедешь, я за тебя тут отдуваться должен. А если попутный самолет пойдет в Москву и разрешение будет получено? Кому я редакцию буду сдавать? — Он уставился на меня. — Сколько тебе времени надо на поездку?
— Кирющенко сказал — у тебя спросить. На сколько отпустишь.
— Тоже гусь хорош, будто не понимает, что тебе самолет не подадут на Аркалу лететь. Вон Васильев попробовал, уйму времени только потерял и не добрался. Сколько туда километров?
— Триста, говорят… в один конец.
Рябов присвистнул.
— Ну, герой! На чем же ты собрался ехать?
— С Гринем велено посоветоваться.
— Этот присоветует, никаких сомнений. Гриня хлебом не корми, дай только ввязаться в какую-нибудь «завлекательную историю». С того он и начнет разговор — попомни меня… Ну, что я могу тебе сказать, езжай, раз такое дело. Времени сколько тебе дать? Да откуда же я знаю? Пойди у Гриня спроси.
— Слушай… — сказал я, — ты и вправду рассердился на Кирющенко за эту историю со следователем… на партбюро?
Рябов посмотрел на меня, видно, на физиономии моей было уж слишком трагическое выражение, и расхохотался.
— Кто это тебя надоумил?
— Кирющенко так считает…
— Ну, знаешь, это уж надо быть совсем наивным человеком. Кирющенко своим выступлением спас меня от этого подлеца, он бы уголовное дело мог состряпать. Я же прекрасно понимаю.
— Так что же: только из-за этой статьи о Васильеве?
Рябов задумчиво побарабанил пальцем по столу.
— Статья о Васильеве — частность, — заговорил он. — Я все больше стал убеждаться, что нам всем чего-то важного не хватает, чего и сам не пойму. Доброго отношения к людям? Нет! Злыми нас не назовешь. Равнодушие заело? И так бы я не сказал. Понимаешь, какая история… — Рябов крепко охватил свои локти руками, поднял плечи, нахмурился. — Не умеем мы всматриваться в чужую жизнь, — медленно продолжал он— Не умеем и не хотим. Кирющенко вполне устраивают благополучные заметки, а уж если кто натворил дел, вроде Васильева, — изобличающие, одной краской мазанные. А как живет человек, когда остается один с самим собой? — Это уже вне поля нашего внимания. Сумбурно я говорю, понимаю, что сумбурно. Кирющенко смеется или ругаться начинает… — Рябов махнул рукой. — Ладно, езжай, все равно я до твоего возвращения никуда не подамся. Совесть у меня есть, понимаешь? Вычитай гранки и лови Гриня. Мне тоже не терпится узнать, что он придумает. Давай-ка за работу!
После обеда я отправился разыскивать Гриня. Мы устроились в его комнатке на конбазе. Одна только чернильница-непроливайка украшала завидно пустой гриневский стол.
Выслушав меня, Гринь сказал совершенно то, что предполагал Рябов:
— Завлекательная история!
— Запрягайте лошадь, — сказал я, несколько опережая события, чтобы не дать возможности Гриню пуститься в разглагольствования и настроить его на деловой лад. После разговора с Рябовым, я потерял всякое желание наслаждаться Гриневскими историями. — Пойду собираться, — сухо добавил я.
— А чем вы, извиняюсь, эту лошадку кормить будете?
— Овсом.
— Больше пятидесяти километров — и то еще много по целику — лошадка в день не пройдет, как вы, извиняюсь, должно сами знаете… Выходит, кормить надо ее неделю туда и неделю с гаком обратно. Так она тот овес, извиняюсь, не поднимет. Вам самому, извиняюсь, придется его тягать вместе с подводой.
Я, уставился на разрисованные фиолетовыми чернилами замызганные плахи и молчал,
— Не расстраивайтесь, — указал Гринь вкрадчиво. — Надо малость подумать…
— Ну и что же делать? — спросил я, отчетливо ощущая, что попадаю в полную власть Гриня.
— Есть у меня одно, извиняюсь, соображение… — начал Гринь, Таинственно оглядываясь. — Только вы до времени Кирющенко Александру Семеновичу ничего не докладайте. Очень он недоверчивый человек. — Гринь приосанился и воскликнул: — Да, яркая может история получиться!
Не очень-то и я доверял Гриню с некоторых пор и потому мрачно спросил:
— Ав живых я останусь?
— В лучшем виде! — ни секунды не задумываясь, ответил Гринь. — Хотя, конечно, как говорили в старину, человек предполагает, а бог располагает… Бога, извиняюсь, нету, а судьба все ж таки у каждого человека своя. Тем более — триста километров туда и триста километров обратно. До Абыя всего-то сорок, а сколь со мной историй приключалось! Один раз вот, поди ж ты…
— Гринь, — сказал я решительно, — когда-нибудь в другой раз я с удовольствием послушаю, но теперь давайте займемся не фольклором, а делом. Что вы придумали?
— Извиняюсь, а что такое фольклор?
— Устное народное творчество. Так что у вас такое?
— А вот что… — Гринь помедлил, явно наслаждаясь моим нетерпением. — Пойду гляну, не слухает ли кто…
Он встал и на цыпочках, что в его огромных валенках не так просто было проделать, вышел из комнатенки.
XV
Наконец Гринь появился в дверях, прокрался к столу и осторожно опустился на лавку.
— Гринь, ну что вы!.. — не выдержал я. — Кому придет в голову нас подслушивать?
— Есть кому, — сказал Гринь. Он еще раз оглянулся на дверь и, положив локти на стол, посунувшись ко мне, заговорил вполголоса: — Вот тут какой фольклор получается: приметили вы собачек в поселке? Стаями рыскают, извиняюсь, на помойках. И никому теперь они- не нужны. Порода в лучшем виде, ездовая индигирская лайка! Было время, они у нас нарты тягали… Изловим мы тех собачек, вернем им память, малость обучим молодняк, и побегут они за милую душу, как в старые времена… Собачка, как вы, может, приметили, шагом не ходит, все норовит трусцой. Вроде бы и без поспешности, а на поверку выходит сто километров в день, без всякого фольклора! Правда, подход требуется индивидуальный к собачьему характеру. У каждой собачки особые, извиняюсь, причуды: кого стегануть надо, как следовать быть — другого языка не понимает, а на кого добром, уговором, лаской можно произвести впечатление. Конечно, когда остервенишься на их, тут уж не до ласки, готов удушить всех без разбора. В общем — в руках надо себя крепко держать, иначе с места не стронуться. Один раз я с ими в истерику вдарился, зашелся — себя перестал помнить. Еще немного — и всех бы их прикончил. Вот то транспорт — не соскучишься! С кобылой никак не сравнять!
— Так на кобыле лучше или хуже? — не понял я.
— Какое может быть сравнение, лучше, конечно! Однако скучновато, а окромя того, я вам докладал — гору овса ей под хвост, а этих — только мясом али рыбкой… На двенадцать, али четырнадцать душ тоже порядком получается…
— Откуда же мы возьмем мясо или рыбу на четырнадцать псов? — усомнился я. Гринь покашлял в кулак. — И сколько же это будет стоить?
— Смотря как развернуться, — загадочно проговорил Гринь. — А то можно и за гроши… — Он оглянулся на дверь, снова повернулся ко мне, вытаращил глаза, словно с трудом сдерживая свою болтливость. Не хватало еще, чтобы засунул оба кулака в рот, как делал Карабас-Барабас в моей любимой сказке «Буратино», когда боялся выболтать тайну.
— Гринь, объясните мне, кого или чего вы боитесь? — спросил я, через силу заставляя себя быть спокойным.
— За себя я ничуть не опасаюсь. Я, извиняюсь, за вас…
— Ну, хорошо, пусть будет за меня. Так в чем дело?
Гринь снова посунулся ко мне и приглушенно заговорил:
— Вот тут такой фольклор: Коноваленко, Федор и Данилов собрались уезжать из поселка, вещички свои укладают, как я приметил. На чем им ехать, как не на собачках? А на две упряжки — им и нам — серьезных собачек не хватит, одна, извиняюсь, шваль останется. Так что, кто первый собачек перехватит, тот и поедет. Вот она, какая завлекательная история получается.