Путь на Индигирку — страница 41 из 48

она едва приметно подалась вперед и послушно двинулась за крохотным по сравнению с ней суденышком в сторону протоки; перед ее высоким форштевнем чуть-чуть взбугрилась вода.

По бортам баржи всплывали кругляки городков, на которых она простояла всю зиму.

— Пошла! — воскликнул Стариков. — Пошла, ребята!..

Он, как ребенок, громко засмеялся и неумело, перед своим лицом, захлопал в ладошки, видно, редко приходилось ему выражать таким образом свои чувства. И все стоявшие подле него и так же, как и он, не привыкшие к сентиментальности люди, тоже зааплодировали. Мы двинулись по берегу, сопровождая вползавшую в протоку неповоротливую громадину. Нам не пришлось ускорять шага, баржа двигалась совсем медленно, но с каждым мгновением все более и более отдаляясь от опасного главного русла.

Я шагал позади всех, и странное, тревожное и волнующее чувство охватывало меня. Как же я мог до сих пор не понимать, что история со спасением пятисоттонной баржи вовсе не какое-то исключительное происшествие, о котором только и можно писать, как о происшествии. Нет! Это не случайное событие, это настоящая наша жизнь. Все, что здесь в тайге, далеко от обжитых мест, делают люди — ведь это же подвиг. Недавно я обошел тогда еще стоявшие на городках в протоке суда и понял, как много было сделано. Конечно, все это свершалось на моих глазах, но вот так, разом увидеть отремонтированные машины, механизмы, покрашенные корпуса судов — не приходилось. «Когда успели? — в удивлении спрашивал я в тот день себя, направляясь в редакцию. — Откуда у людей столько сил? Громадные баржи и пароходы по нескольку сот тонн весом одними ручными домкратами оторвали от льда, подняли на городки, отремонтировали. Работали в пургу, в пятидесятиградусные морозы, без доков и подъемных кранов… Дважды спасли эту баржу… Для горстки людей — титанический труд! Когда-то Кирющенко предупреждал меня о разлагающей силе полярной ночи. Да, были у нас и пьянство, и поножовщина. А все-^таки сделали! Как-то перемололось все то плохое — вот ведь чудо! Может быть, мы все сообща, незаметно, исподволь ломаем то, что прежде мешало людям жить?.. Это же подвиг многих людей. Только я не умею писать по-настоящему, сочиняю «заметки» с холодной душой. Но о подвиге и пиши, как о подвиге. А они, эти заметки, нужны своим чередом. Только научись же различить в каждой мелочи долю, пусть кроху подвига, и тогда все, что ты будешь писать, осветится священным огнем. Боже мой, как много понадобилось времени, чтобы открылись глаза и проснулась душа. Вот когда можно с чистой совестью сказать: работать, работать!..

Я не заметил, как баржа прошла самое мелкое место устья, через которое не могла перебраться осенью, и, только когда она совсем вошла в протоку, обратил внимание на увешанного гирляндой уток охотника на палубе катера рядом с Лукониным. Это был Данилов. Он стоял, держась за поручни, и улыбался нам. Катер подвел баржу к берегу и, сделав разворот, сам уткнулся носом в сырую землю. Данилов спрыгнул на берег, взрывники, беззлобно ругаясь и смеясь, окружили парня.

— Откуда я знал? — оправдывался тот. — Думал, люди меня встречают, охота был счастливый… — он протиснулся к следователю, который был здесь же и которого я прежде как-то не рассмотрел в группе людей на берегу Индигирки перед началом взрывных работ.

— Это твой утка, — сказал Данилов, с трудом сняв с себя тяжелую связку уток с отблескивающими перламутровой зеленью и синевой шейками и ярко желтевшими на солнце плоскими клювами, попытался надеть ее на следователя.

Тот, смеясь, отстранил его и переспросил:

— Утка моя?

— Твой, твой… — Данилов радостно закивал, — бери, твой утка…

— Отдай их товарищу Луконину, пускай он поделит между взрывниками, — сказал следователь. — Он спас вместе с охотником и уток, пусть их и забирает.

— Ладна, — с готовностью согласился Данилов.— Как ты сказал, так и будет. — Он качнул связку птиц и с усилием перекинул через плечо Луконина.

— Поделите, ребята, — сказал Луконин и сбросил гирлянду уток с плеча на мягкую талую землю. — Охотника не забудьте, и товарищу, — он кивнул на следователя, — тоже чтобы утятины досталось…

— Всем хватит, — сказал кто-то в толпе, окружавшей Данилова, — видать, потрудился Коля, со вчерашнего дня ушел в тайгу.

VII

Данилов отказался взять, свою долю, сказал, что неохота ему управляться с утками, обдирать перья и потрошить. Мы вместе пошли в поселок.

— Следователь говорил, свидетель давай… — сказал Данилов. — Я пошел тайга, уток стрелял, думал — отдам многа уток, он забудет один свидетель… — Данилов горестно покачал головой.

— Да что ты, Коля, что ты говоришь?! — воскликнул я.

— Совсем глупый стал… — сказал Данилов, все так же покачивая головой, — совсем глупый… Я сам теперь понимал, нужен свидетель. — Кулаком он потер глаза, размазывая по лицу слезы. — Я никого не хотел убивать.

Он шел подле меня, давясь глухими рыданиями. И тяжко и страшно мне стало.

— Я поговорю с Натальей… — сказал я.

— Не хочу, — Данилов покачал головой, — ей плоха будет…

— Чего же ты хочешь?

— Не знаю… Совсем, как малый дите стал…

Было еще раннее утро, тонкий ледок розовел в тени на лужах, прохладой тянуло из тайги, где меж кочек прятался слежавшийся грязный снег. Рябов все еще находился в больнице, хотя совсем поправился, врачи требовали не выходить на холод три недели, так полагалось после воспаления легких. В редакции я по-прежнему работал один и поспешил теперь к себе готовить материал в очередной номер.

Я сидел за правкой заметок, а мысли о Данилове не давали покоя. И вдруг я понял, что не смогу спокойно работать, пока вся эта история со свидетелем не распутается. Надо что-то делать, как-то уговорить Наталью, дальше тянуть нельзя. Самому мне просить ее не хотелось, особенно после неудачной попытки Рябова в больнице затеять разговор о Федоре. Как бы совсем не испортить дела, меня она почему-то терпеть не могла. И тут у меня возникла идея попросить Машу. Я довел до конца правку очередной заметки и отправился разыскивать девушку.

Конторка Гриня, где теперь жили Наталья и Маша, неузнаваемо преобразилась. На окошечке светилась пронизанная солнцем марлевая занавеска, в углу стоял деревянный топчан, застеленный ослепительным пикейным покрывалом, над ним на стене была прибита оленья шкура с густой шерстью, от одного вида которой комнатка становилась уютнее. На табуретке за столиком сидел Гринь, не в шинели, как обычно, а во флотском кителе. Перед ним на лавке разместились трое возчиков, также без верхней одежды, слушали его наказ.

— Так что, Никифор, — говорил Гринь, — тебе дров возить весь день на бровку против «Двадцатки», пары поднимать, навигация для нас — перво-наперво, сам понимать должен.

Никифор, краснолицый детина с выцветшими глазами и ворохом русых волос, согласно кивал. Увидев меня, он отодвинулся, уступая краешек скамьи и продолжая внимательно слушать Гриня, объяснявшего, где брать метровые кругляки для подвоза к пароходам. Гринь одними глазами поздоровался со мной и продолжал свой инструктаж, выдерживая солидность начальника. Не любил он, когда мешали его разглагольствованиям.

Ни Натальи, ни Маши здесь не было. И тут я вспомнил, что их и не могло быть, Гринь объяснял же, что с утра обе уходят на работу, а он в их отсутствие проводит деловые совещания.

Наконец возчики были отпущены. Гринь сидел, склонив голову и глядя на свои сильные руки с набухшими венами, просвечивающими сквозь светлую кожу. Вены особенно выделялись в голубом пламени, ломившемся в оконце.

— Ребеночек у радистки народится, — сказал Гринь, — Федоров… Знаете вы про то, Маша сказала…

Подняв голову, он посмотрел на меня своими чистыми светлыми глазами. Встал, поднял с лавки шинель, натянул ее на себя, напялил ушанку.

— Придут они скоро, на обед, — сказал он, останавливаясь передо мной. — Маша из общежитий, радистка из больницы, Рябов, говорят, совсем поправился, хлопот ей поменьше стало. Сейчас придут, уходить надо.

Мы вышли на ослепляющий свет. Солнце сильно пригревало, грязный снег у конбазы почти весь стаял.

Гринь остановился и неожиданно сказал:

— Да что перед вами, извиняюсь, таиться… Давно приглянулась мне Маша. Слова ей не мог сказать. И сейчас тоже: приду, когда она ушла, уйду, когда еще не вернулась… Не время с ей об том… Может, сама когда догадается… — Гринь улыбнулся одними глазами. — Слушается меня, как отца, вижу, верит мне. Пускай сама поймет, тогда, может, скажу. — Гринь одернул шинель, поправил ушанку. — Вот вам сказал и малость полегчало…

Он стоял, раздумывая над чем-то и, сказав: «Бывайте…», пошел к складам.

Показалась Маша в телогрейке и легкой ситцевой юбке, совсем не для ранней весны наряд. Шла она с ведром в руке, из которого торчал тальниковый веник. Заметив меня, Маша отвернулась и заторопилась пройти мимо.

— Подожди, — крикнул я.

Она остановилась, озорно помахивая ведерком и искоса поглядывая в мою сторону.

— Чего тебе? — спросила она.

— Пойдем в дом, чего же посреди улицы…

В комнатке ловким движением плеч Маша сбросила телогрейку, слегка откинув голову, стянула с нее платок, обеими руками пригладила волосы. Я оглядел светлую комнатку, неловко стало оставаться в верхней одежде. Ворочая плечами, еле-еле освободился от телогрейки, снял ушанку.

— Садись, — пригласила она.

Мы присели друг против друга. Я понял, чего она ждет от меня: известий о Федоре. Широкие брови Маши сомкнулись у переносья, темные густые ресницы вздрагивали, взгляд стал тревожным и холодным.

— Зачем ты пришел? — спросила она.

— Уговори Наталью пойти к следователю и сказать правду о Данилове и о Федоре… — Я передохнул, выпалив все это на одном дыхании. — Она видела, как Федор и Николай пили вино до беспамятства. Она одна, больше никто не знает.

Маша медленно поднялась, отступила к оконцу, широкие ноздри ее трепетали, она не спускала с меня горячего взгляда.