свидетельских показаний в первом ряду — и на спокойного Данилова, сидевшего на отдельной скамье сбоку. Лишь изредка в наиболее драматические моменты допроса обвиняемого и свидетелей по залу пробегал ветерок сдерживаемого волнения. Данилов стоял перед судьей, худеньким якутом, ловил каждое его слово и с готовностью отвечал на вопросы.
Народные заседатели, Луконин и усатый механик Жданов, наряженные в непривычные для них топорщившиеся пиджаки, напыжившись от смущения, сидели по обе стороны от судьи.
Наталья давала показания негромким, напряженным голосом. В зале не было слышно ее ответов. Она наклонила голову, но, когда ропот достигал ее слуха, голоса не повышала. Во время ее допроса Федор, которого вызвали, как свидетеля, сидел, нагнувшись, уперев локти в колени и смотрел в пол. Данилов же не сводил с нее взгляда, едва приметно улыбался. Когда Наталья кончила и ушла в задние ряды, села рядом с Гринем и Машей, он весь обмяк, устало понурился и больше уже никого не слушал.
Наталья и Маша убежали из палатки сразу после того, как суд удалился на совещание. Гринь, сменивший меховую шапку на форменную фуражку, а валенки на сапоги, но по-прежнему в своей шинели, пошел было за ними, но вернулся к Палатке и смешался с толпившимися здесь в ожидании решения суда людьми.
Приговор — год исправительно-трудовых работ условно — встретили аплодисментами. У выхода из палатки Данилова окружили. Тянули ему кисеты с табаком, кто-то совал редкие у нас папиросы «Беломор», хлопали его по плечу…
Было часов двенадцать дочи. В северной стороне неба меж коричневых ветвей кустов и деревьев в глубине тайги проглядывало угольно-красное солнце. Еще немного, и солнце, набирая силу, все более накаляясь и желтея, начнет подниматься по кругу, так и не скрывшись за выпуклостью Земли… И всю ночь будет птичий переполох в тайге, и люди на баржах и пароходах утихомирятся лишь под утро, и я засну в своей палатке тоже под утро, плотно заткнув оконце телогрейкой.
…А ранним утром все опять были на ногах, радовались, что солнце сияет в полный накал и что столько дел впереди, и пароходы и баржи вот-вот выйдут на речной простор, и задуют в плесах ветры, сметая с палубы ошметки красной коры от наваленных на корме лиственничных кругляков, и мимо поползут заросшие дикой разлохматившейся тайгой берега… Жизнь продолжается!
С утра Кирющенко объяснялся со мной по поводу того, что бригада комсомольцев за два дня не смогла проверить санитарное состояние судов. Кирющенко укорял меня в лености. Пришел Луконин, остановился посреди комнаты, принялся мять в руках шапку. Я вздохнул с облегчением, неприятный разговор кончался сам собой. Луконина назначили капитаном «Индигирки», он не мог сразу свыкнуться со своим новым положением, робел в присутствии начальства, хотя и сам стал начальником.
— По партийной линии подскажите Василию Ивановичу, — начал Луконин. — Уперся Василий Иванович… — споткнувшись на слове, он умолк.
Я решил пока не уходить, интересно было посмотреть Луконина в новом качестве.
— А что подсказать-то? — улыбаясь, спросил Кирющенко и встал, подошел к Луконину и тем окончательно смутил его.
— Говорит, мешаешь ты мне, Луконин. Мне, говорит, планы-приказы на грузоперевозки надо составлять… — Луконин передохнул и продолжал: — А по партийной линии он вас послушает…
— О чем же сказать начальнику затона по партийной линии? — согнав с лица улыбку, спросил Кирющенко.
— Федора хочу в команду взять. Матросом. Надежный будет матрос. Прошу Василия Ивановича в приказ отдать, а он говорит, мешаешь, потом, говорит. А когда потом?
— Вот ты о чем… — Кирющенко задумался, слегка кивнул. — Правильно, Федора надо к делу пристраивать. — Кирющенко вскинул на Луконина глаза, с напором сказал: — Слушай, товарищ Луконин, — а ведь был бы ты в партии, сам по партийной линии порядок наводил. Просить ни у кого не пришлось бы, на партийном собрании с полным правом сказал бы, коммунисты всегда поддержат. А то вот пришлось на поклон, шапку мнешь, стоишь просителем. А какой ты проситель? Хозяин ты здесь. Вон что народ про тебя говорит: пароход спас, баржу ото льда отстоял вместе со всеми. Нельзя тебе без партии…
— Хотел я, Александр Семенович, поговорить об том… Да по линии политической у меня нескладно выходит…
— Что же это там у тебя такое?
— Обговорить политическое дело не умею. Слова, как бы сказать, в горле застреют…
Кирющенко расхохотался, покрутил головой, посерьезнев, сказал:
— А знаешь ли ты, что такое политика?
Луконин переступил с ноги на ногу, поежился. Смешно было видеть заробевшим крупного, сильного человека.
— Как не знать, знаю… — неуверенно проговорил он.
— Вот, когда ты первым под пароход полез, — строго начал Кирющенко свои объяснения, — а потом и другие тебе на помощь — пароход вы отстояли — это и есть настоящая политика. Был бы ты коммунистом — люди сказали бы: «А ведь первым коммунист Луконин полез, повел за собой других…» Политика была бы вдвойне!
— Первым не я, первым Данилов полез, — неуступчиво сказал Луконин.
— А знаешь, что я тебе скажу? — торопливо заговорил Кирющенко, и было необычно видеть его разволновавшимся. — В том и сила нашей жизни, что вчерашний охотник, человек, по пьяной лавочке поднявший нож на товарища, сегодня первым, как ты говоришь, полез под пароход — не из озорства рискуя жизнью, не по пьяному делу, а потому, что жить захотел по-другому, не так, как прежде, жить со всеми заодно. Не удивлюсь, если года через два Данилов заявление принесет… В том и сила нашей партии, что она вбирает в свои ряды тех, кто не боится первым идти. Вот в чем настоящая политика, товарищ Луконин. А слова у тебя в горле застревать перестанут — будь уверен. Ты другого бойся — чтобы трепачом не стать, вот болезнь посерьезнее…
Кирющенко почему-то посмотрел в мою сторону.
— Да ладно, сегодня мы этот рейд закончим… — пробурчал я.
— Пиши-ка заявление, сколько тянуть можно, — сказал Кирющенко Луконину. — Я же знаю, ты рекомендации собираешь.
— Это я завсегда…
— Ну так о чем разговор! — воскликнул Кирющенко. — Одна рекомендация, считай, за мной. Вторую Василий Иванович даст…
— Он разговаривать не хочет…
— Так это он раньше не хотел, а придешь к нему с партийным делом, он или все отложит, или время назначит.
— Неужто?
— Точно тебе говорю. Иди-ка, иди к нему. Он коммунист, понимает, что значит, когда человек с партийным делом…
— Жданов, механик, мне еще обещал… — заметил Луконин.
— Правильно, он тебя давно знает, будет у тебя третья рекомендация.
— А с Федором как? — спросил Луконин.
— Вот ты ему заодно и о Федоре скажи, — посоветовал Кирющенко.
Луконин ушел. Подобревший Кирющенко заговорил:
— Жданов-то мне рассказал, что Луконин завел с ним речь о рекомендации. Давно я к Луконину присматриваюсь. Люди к нему тянутся, настоящий капитан будет. Хороший есть у нас народ! Сам с такими сильнее становишься. — Он помолчал и уже официальным тоном сказал: — Перебирайся и ты на «Индигирку» к Луконину, поможешь ему в начале навигации поработать с коллективом команды, а там видно будет… Вот еще что хотел тебе сказать: понадобится рекомендация, считай — одна за мной.
На «Индигирку» я перебрался в тот же день к вечеру, после того как мы закончили установку печатной машины и наборных касс на деревянной барже. Луконин указал мне нижнюю одноместную каюту, иллюминатор которой выходил наружу над самой водой по соседству с колесом. В раскрытый иллюминатор я услышал, как на палубе Наталья звала Федора, просила помочь перенести с берега аккумуляторы. Устроившись в своем новом жилье, я поднялся на палубу и увидел Федора. Он стоял около распахнутой двери каюты радистки, прислонившись острым плечом к дощатой стенке надстройки и сунув руки в карманы брюк. Наталья вышла из каюты, заперла дверь на ключ, и они, согласно отстукивая каблуками по стальной палубе, зашагали к трапу, переброшенному на берег. И мне не терпелось без дела, я поднялся на мостик и принялся помогать Данилову докрашивать рулевую рубку. Опять мы, все четверо, были на «Индигирке».
…Недели через две в первом часу ночи «Индигирка» буксировала баржи в верхнем сумасшедшем плесе. Ночь была расцвечена дневными красками. В передний широкий иллюминатор кают-компании видны были острова с желтевшими на полуночном неярком солнце стволами тополей и для ночи неправдоподобно изумрудными, хоть и неяркими кронами, виднелись густо-голубые разводы на речной шири, расплавленный металл отраженного неба в тихих заводях… Краски были чистыми, с глянцевым отливом. У самого борта шумели буруны шиверов, прибрежные скалы в кривунах грозили разбить баржи на поворотах, перекаты занимали почти весь фарватер. Мы только что погрузили с берега дрова, и теперь Дуся угощала нас круто заваренным какао со свежим мягким, как пуховая подушка, ситным, который только она одна и могла выпекать в духовке пароходного цамбуза.
В кают-компанию вошла Наталья. В руках она держала листки, выдранные из тетради, исписанные карандашом ее мелким почерком. Она не раз появлялась на палубе и в кают-компании со служебными радиограммами, и потому никто не обратил на нее внимания. Она подошла ко мне и протянула листки. Это было первое сообщение о начале войны.
IX
…Безрадостными были сводки с фронтов, лишь работа помогала нам держать себя в руках. Мы трудились на разгрузке и погрузке барж, в рейсах я готовил политинформации, материалы для нашей газеты, которые Наталья передавала по радио на другой пароход Рябову.
Однажды часа в три ночи, после того как я прочел в кают-компании очередное сообщение Совинформбюро, принятое радисткой, и опустился к себе, пришел Федор. Постоял у двери, глядя под ноги, глуховатым голосом сказал:
— Отбил телеграмму Кирющенко, чтобы отпустили на фронт. Отказал, прислал ответ — ждите распоряжений. — Федор сжал челюсти, желваки прокатились по его темным, опавшим щекам. — Не могу палубу швабрить, когда там… — Он не договорил. — Все одно — уйду, пешком уйду… Без меня на «Индигирке» не убудет, а там пригожусь… — Он помолчал. — Может, еще Коноваленко встречу…