Записывая, я покачал головой, так же, как делала Наталья, когда кто-нибудь входил в рубку во время приема или передачи.
— Иди спать, — сказал я. — Иди…
Наталья не уходила. Радиопомехи мешали вести прием, я отстроился от них одной рукой, другой продолжая записывать. Наталья все еще была здесь. Я мельком глянул на нее, она сидела, склонив голову на скрещенные руки. Тронул ее за плечо, она не пошевелилась, глубокий сон вновь охватил ее. Я с трудом разбудил Наталью, сказал, чтобы она легла. Она встала и с закрытыми глазами, видимо, сил не было поднять век, ощупью, опираясь о переборки, ушла во вторую половину каютки.
Вскоре мы подходили к затону за мелкосидящими стотонными баржами для рейса на Аркалу. Вода Индигирки потемнела, напоминала болотную жижу, вспучины и разводы на ее поверхности стали еще более заметны, река, вздуваясь, ускорила свой бег. Песчаные косы и невысокие, лишенные растительности острова на глазах как бы проваливались, вода топила их. Мимо плыли вывороченные с корнями деревья, ошметки грязной пены и крупные пузыри, какие иногда поднимаются в лужах во время теплого ливня. Второй паводок — «черная вода» — начался.
В затоне мы узнали, что многие пароходы и баржи ушли вниз, получен приказ перегнать их морем на соседнюю реку. Там нужнее будет во время войны техника и не хватает людей на добыче уже разведанных запасов золота, вольфрама, олова. Геологическая партия была отозвана в Москву. Перед отъездом геологи пережгли добытый ими уголь в кучах, прикрытых пластами дерна, и таким примитивным способом получили кокс, единственное, что они могли для нас сделать. Постройка дороги к месторождению и его разработка откладывались на неопределенное время.
Поселок затона опустел, многие уплыли вниз, на соседнюю реку, вместе с ними покинули затон Гринь и Маша. Старикова назначили начальником проводки судов по морю, и его тоже не было. Перед самым отходом «Индигирки» на Аркалу снизу приплыл на катере Кирющенко, он хотел увидеть Луконина, удостовериться, как идут дела у нового капитана, и проститься с теми, кто осенью останется в Дружине. Попросил собрать в кают-компании команду, говорил недолго, сказал, что убежден в успехе порученного «Индигирке» рейса, потому что коллектив команды сплочен, а капитан хорошо знает норов реки. Сказал, что рано или поздно мы погоним врага обратно на запад и очистим свою землю от захватчиков. Его спокойствие и уверенность передались всем нам, стало легче на душе. После беседы он отозвал меня в сторону, как-то странно посмотрел на меня и попросил пройти в мою каюту.
Как и прежде, я помещался в нижней каюте, неподалеку от колеса. Кирющенко остановился посреди каюты и, вперив в меня взгляд, сказал:
— Перебирайся на катер, поплывем догонять «Чкалова». Делать тебе здесь нечего, Рябов уже уплыл вниз, а ты назначен в другую газету, в горное управление. Далеко, отсюда не видать… — Он невесело усмехнулся.
Я стоял, не зная, что сказать.
— А как же рейс на Аркалу?.. — пробормотал я.
— Луконин справится, — сказал Кирющенко, — команда поверила в него, идет за ним. Я тебе больше скажу: единственный капитан, который может доставить с Аркалы кокс — это Луконин. Остальные боятся Аркалы, как черт ладана, я с каждым говорил, прежде чем Стариков послал радиограмму, которую попросил и меня подписать. Недаром мы Луконина в партию приняли… Недаром! — добавил он.
Я молча стоял перед ним, не в силах произнести ни слова. Для всех нас на «Индигирке» Аркала стала синонимом нашего участия в войне, синонимом победы. Он понял меня, сказал:
— Надо свои личные чувства в узде держать… Я вон тоже подал телеграмму товарищу Ворошилову, и Стариков тоже, просились на фронт. Ответ получили: до особого распоряжения; нужны на месте. Так-то, брат! Не ты один… — Он замолчал и повернулся к иллюминатору. Я знал, как выглядит Кирющенко в такие минуты горьких раздумий: глаза расширены, устремлены в пространство и ничего не видят перед собой, губы бескровны, лицо мертво… Он резко повернулся ко мне. — Собирай вещи, пошли на катер, Луконину медлить нельзя, вода поднялась. Да и тебе спешить надо, твое место там, где берут металл.
Он стал, как обычно, энергичен, решителен, напорист. Глядя на него, я понял, что начинается другая, трудная полоса моей жизни, вдали от Индигирки, с другими людьми.
«Чкалова» мы нагнали у самого моря. Кирющенко ждала радиограмма с «Индигирки». Луконин обидно коротко сообщал, что задание выполнено, пароход идет вниз по Индигирке, буксируя баржи с коксом. Я читал эту радиограмму, заглядывая через плечо Кирющенко и ругая в душе капитана «Индигирки» за отсутствие подробностей. Но ниже следовал текст, видимо, составленный самой Натальей, с пометкой «Для газеты». Радистка сообщала, что команда, выполняя задание, работала без сна трое суток. Пароход несколько раз садился на мель и его стягивали воротками, сооружаемыми на берегах. Вверху, у бывшего лагеря геологов, Луконину пришла единственно спасительная мысль перегородить две боковые протоки брезентами. Вся вода устремилась в третью, главную, протоку, и пароходы и баржи прошли опасный перекат, даже не задев дна…
Кирющенко протянул мне листки с текстом Натальи.
— Это тебе… — сказал он и отвернулся, скрывая выражение своих глаз.
Я не удивился его чувствительности. Может быть, он еще не совсем научился тому, чего желал ему Рябов — проникать в наши души, и в этом смысле у него многое впереди, но мне давно была известна способность этого человека радоваться мужеству и стойкости своих товарищей.
XI
С тех пор как я получил первую и единственную радиограмму, от Натальи, прошло немало времени. Судьба журналиста перебрасывала меня с одного горного предприятия на другое. Я потерял связь со своими товарищами и почти забыл о них, когда однажды, на второй год войны, вновь услышал об Индигирке. Начальник отдела снабжения горного управления Филимонов позвонил в поселок, где я тогда находился, и сказал, что можно поехать на Индигирку.
— Дороги еще нет, — слышался его хрипловатый голос сквозь трески неисправной линии, — нужно забросить продовольствие и технику для первых на Индигирке горных предприятий.
— Как же без дороги?.. — перебил я и осекся.
— Спроси что-нибудь полегче… — Ко мне донесся едкий смех пополам с хрипами и тресками линии.
Я представил себе лицо Филимонова в тот момент: круглое, припухшее от вынужденной бессонницы, с колючим взглядом и совершенно бесцветными бровями, заметными только потому, что они были густы и, казалось, жестки, как щетина. На его долю выпал тяжелый труд, с которым справился бы не каждый: ему поручали забрасывать грузы в новые, только что разведанные геологами районы, как правило, без дорог, на автомашинах, тракторах, бульдозерах, самолетах. Он умудрялся самолично сбрасывать без парашютов с маленьких самолетов даже электролампочки так, что они оказывались целехоньки. Заранее сказать, как сделать то, что ему поручалось, ни он, ни кто-либо другой, никогда не могли. Объяснения приходили позднее, после того как дело бывало сделано, грузы лежали там, где им полагалось быть.
— Еду!.. — крикнул я в телефонную трубку, спеша рассеять сомнения начальника снабжения на мой счет, вызванные неуместным вопросом.
— Вечером выходи на дорогу, место в кабине для тебя оставлено. Когда вернемся, неизвестно; или грудь в крестах, или голова в кустах… — деловым тоном, без малейшего оттенка патетики, сказал Филимонов. Трески и хрипы оборвались.
Нет еще и двух лет войны… Ожидание фронтовых сводок, тревоги и радости — от одной сводки до другой. Мелочи будничной жизни… Поездки с одного горного предприятия на другое в кабинах автомашин, на кучах угля, на лесовозах… Тяжкие разговоры в горных управлениях о критических корреспонденциях — критику любят только на словах… Радость встречи с каким-нибудь сильным по характеру человеком… И за всем этим неизменный вопрос: а что на фронте?.. Я и не знал, и не думал, что все эти месяцы войны геологические отряды продолжали разведку в верховьях Индигирки. И вот, пожалуйста, новое задание Филимонову…
Вечером я выйду на дорогу… А где сейчас мои давние товарищи? Федор пропал для меня бесследно, добрался ли он до фронта? Месяц назад, в марте сорок третьего ко мне дошло первое письмо Коноваленко в конверте с воинским штемпелем и номером полевой почты. Наверно, оно было похожим на тысячи других фронтовых писем, но меня оно потрясло. Коноваленко после ранения под Сталинградом вернулся в свою часть, воевал в разведроте в звании сержанта. «Очистим свою землю от погани, будь надежен, — писал он. — Вот уж не ожидал, что мне, Коноваленко, — ты же меня знаешь! — рано или поздно придется учить уму-разуму Европу. Справимся! И грешник сгодится…» Читая письмо, я как бы ощутил бег времени, даже дух захватило: Петр Коноваленко будет освобождать Европу! Кирющенко я видел последний раз весной сорок второго. Я принес ему заявление, мы тогда еще были рядом. Он сдержал свое слово, одну из необходимых рекомендаций выдал мне этот суховатый, но чистый и неподкупный человек. Я ничего ему не сказал — ни оправдаю доверие, ни благодарю за доверие, ни просто благодарю. Мне понадобилось усилие воли, чтобы скрыть волнение…
Время жизни, и работы в Дружине ушло безвозвратно. Жизнь тогда казалась мне трудной и бесконечно сложной. Но как она была легка на самом деле! Легка потому, что я жил плечом к плечу с теми своими товарищами. Теперь мне часто приходилось один на один решать, что делать. Такова жизнь «собственного корреспондента». Постепенно я освоился со своим новым положением, наверное, стал самостоятельнее, взрослее и почти перестал тосковать по дружининцам. Только Кирющенко вспоминался в критические минуты и постоянно возникала мысль: «А что на фронте?» Мысль неотступная, как удары хронометра, неотвратимая и тревожная, как голос совести, как призыв к мужеству…
Вечером я шагал среди заснеженных отвалов пустой породы, громоздившихся по обе стороны дороги. От того места, где кончалась дорога, до Индигирки было почти четыреста километров гористой тайги. Как-то мы туда доберемся?..