Путь наемника — страница 128 из 149

к тому самому страху. Вся ее жизнь, весь узор, раскрашенный яркими красками, был похож на прекрасную песню, на символическое дерево жизни, о котором рассказывал ей киакдан под кронами священной рощи. Корни этого дерева уходили в толщу страхов; отчаяния, набирались сил в смерти друзей, опутывали кости павших, впитывали в себя пролитую кровь. А где-то высоко-высоко наверху сверкали на солнце мирные весенние листочки и яркие лепестки цветов. И чтобы стать такой цветущей веткой, непременно нужно питаться теми же самыми страхами. А значит, уметь находить их в себе, направлять и использовать себе во благо, но не отвергать и не отбрасывать.

Эти мысли привели ее к видению нового образа. И Пакс не узнала себя. Кто она теперь? Какая она? Этого она не смогла бы сказать даже самой себе. Словно несколько четко очерченных "я" появились в ее внутреннем мире, таинственным образом разделенные и в то же время неразрывные. Пленница своего терзаемого тела, она оставалась все тем же ребенком, воспринимавшим каждую новую пытку как волну невыносимой боли, каждый стон, вызываемый этой болью, — как новое унижение. Опытный, много повидавший на своем веку солдат с сочувствием смотрел на это тело, которое постепенно отступало под натиском истощения и невыносимой боли, как сдавалось бы любое тело: чье-то чуть раньше, чье-то чуть позже. И не было никаких оснований стыдиться ни своей беспомощности, ни каких бы то ни было звуков, издаваемых под пыткой, ни запаха, исходящего от истерзанного тела. Такое могло случиться с кем угодно, и Пакс с чистой совестью могла сказать, что никогда не насмехалась над страданиями других и не хвасталась, что на месте другого смогла бы продержаться дольше или лучше. Этот закаленный в боях солдат требовал от нее лишь одного: терпеть, пытаться сберечь силы и пусть даже погибнуть, но до последней секунды сохранить надежду на то, что удастся отомстить и прихватить с собой на тот свет хотя бы одного врага. Но в то же время Пакс понимала, что появился в ней еще кто-то: она сама, но совершенно новая, отказавшаяся от вечной солдатской тактики выжидания, накопления злости, стремления отомстить. Это ее новое "я" заглядывало в собственные страхи, в свою же боль и пыталось найти нити, связывавшие ее с теми, кто собрался вокруг, по крайней мере с теми из ее мучителей, кто выглядел не довольным, а испуганным, с теми, кто не был потерян окончательно для сил добра.

В редкие минуты передышки, когда жрецы отвлекались от издевательств над нею, чтобы обратиться к своим последователям, или когда, приведя Пакс в чувство, готовили инструменты для новых пыток, она, к своему удивлению, ощущала себя абсолютно спокойной. Разумеется, ни боль, ни страх никуда не исчезли. Но она не чувствовала себя обязанной реагировать на них так, как раньше. В ней не осталось ни злости, ни ненависти, ни жажды мести — ничего, кроме жалости к тем, кто находил происходящее забавным, и тем, кто не понимал, зачем он здесь находится, но не мог найти в себе храбрости воспротивиться или просто уйти. То, что с нею случилось, могло случиться. Все, чего она боялась, все, с чем боролась, взяв в руки оружие, — все это навалилось на нее непреодолимой тяжестью и… и она смирилась. Смирилась не потому, что это было справедливо: такой кошмар не мог быть порождением справедливости. Смирилась не потому, что заслужила это: никто, ни один человек не заслуживал такого насилия над собой. Смирилась она потому, что смогла смириться, будучи такой, какой она была. Это смирение разрушало власть зла над нею и над другими, доказывая на примере ее истерзанного тела, что сила страха коренится в самом страхе, что еще большая сила может, питаясь от тех же погруженных во мрак корней, найти путь к свету.

Этот покой, это смирение создали вокруг себя небольшой островок мира в море насилия и жестокости. Сначала это заметили только жрецы, которые обрушили всю свою ненависть и злобу на крошечный клочок инородного в их святилище светлого спокойствия. Но оно не было ни стальным листом, который можно было бы согнуть или пробить другой сталью, ни стеклом, которое можно расколоть, а походило скорее на застывший на одном месте мощный поток, исходивший от неровного ритма едва бьющегося сердца Паксенаррион и даже от ее стонов. Спокойствие распространялось все шире и шире. Оно лилось из глаз, в которых не было ненависти к тем, кто плевал ей в лицо или пробовал на вкус ее кровь; из голоса, который, вырываясь из ее окровавленного горла, рождал лишь стоны и слова молитвы, а не проклятия в адрес своих мучителей.

Те, кто в изумлении смотрел на нее, не могли не видеть ран: они видели, как эти раны появлялись на теле Паксенаррион, они сами делали их более болезненными. Все видели кровь, чувствовали ее запах. Многие из них познали ее соленый вкус. Все ощущали удушливый запах горелой человеческой плоти. Все видели, как появляются на теле пытаемой все новые и новые раны и как жрецы ковыряют клинками и каленым железом в старых, заставляя их вновь кровоточить. Все видели, как умирала девочка-служанка. Все видели исполосованного кнутом и истекшего кровью мальчика. Все присутствовали при поругании девственности и видели, как надругались над старыми солдатскими шрамами, покрывая их свежей кровью. Все, все слышали, как стонет паладин, как и обещали им жрецы.

И все же… Они не чувствовали ее ненависти. Они не чувствовали ее страха. И когда ей удавалось произнести несколько слов, она говорила о том, что воля Великого Господина в конце концов восторжествует. Жрецы в ответ кричали, угрожали ей, обещали все более страшные пытки, но все их угрозы разбивались о стену спокойствия и убежденности пытаемой ими женщины. Это спокойствие растекалось все шире и шире по залу, как незаметно выходит из берегов и разливается по окрестным берегам вдруг переполнившийся водой ручей по окончании сухого сезона, когда проходят первые дожди.

Один за другим те, кто собрался в зале, прекращали издеваться над Пакс или, понукаемые жрецами, делали это все с меньшей охотой. Она была столь слабой и столь беззащитной, столь истерзанной, что… что они вдруг представили себе сестер, подруг, матерей — всех, кого они знали и кто мог оказаться на ее месте. Когда они пришли в этот подземный черный зал, то думали, что им доставит удовольствие увидеть паладина — не гордого и могущественного, на прекрасном коне, а униженного и измученного. Но почти все они знали, кто такая Пакс, знали, что ей пришлось пережить. По крайней мере всем была известна ее история, начиная с того года, когда ей пришлось покинуть Фин-Пенир и жалким трусом, убогой нищенкой ходить по городам и деревням, боясь даже попросить себе кусок хлеба. Все знали, что она родилась в бедной семье простого крестьянина. Какой же был смысл в том, чтобы унизить дочь пастуха, которая к тому же уже познала весь возможный стыд и унижения? Кое-кто из присутствовавших раньше был солдатом. Им не нужно было объяснять, откуда на теле мучимой женщины множество шрамов: мало на ком из них не было таких же, общих для всех солдат ран, полученных за годы тяжкого ратного труда. Эти люди понимали, что они не станут храбрее, не докажут свою доблесть, переломав кости связанному по рукам и ногам такому же солдату, как и они. А те, кто поначалу хохотал, глядя, как происходит поругание девственности, и даже многие из тех, кто присоединился к этому с охотой и удовольствием, теперь переводили взгляд с того места, где еще недавно лежала мертвая служанка, в тот угол, где по-прежнему валялось тельце истекшего кровью, истерзанного кнутом ребенка. При этом они ощущали что-то похожее на стыд — за себя, за то, что они могли поставить удовлетворение своей похоти в ряд с другими адскими издевательствами над людьми. Все понимали, что Паксенаррион не представляла для них никакой опасности. Многие задавались вопросом, почему они решили, что им нужно ее бояться и за что-то ей мстить. Паладины никогда не обижали беззащитных и не нападали на безоружных, а опасность… опасность исходила от кого-то другого и… и похоже, от тех, кто избрал для себя символом рогатый круг Лиарта, от тех, кто с восторгом орудовал шипастым кнутом и раскаленными цепями.

Мало-помалу настроение собравшейся в подземелье толпы стало меняться. Почувствовав, что нестойких подданных начинают мучить сомнения, жрецы не могли не попытаться пресечь опасные мысли в зародыше. Но страх перед ними не помог восстановить былое настроение толпы. А когда жрецы занесли клинки над далеко не случайно выбранными жертвами, жажда крови и звериный восторг при виде чужих страданий сменились в душах большинства присутствовавших внутренним смятением и каким-то неясным, еще не оформившимся сочувствием к жертвам. Час шел за часом, сгоревшие факелы меняли на новые, день сменялся ночью, ночь переходила в новый день. Постепенно многие из тех, кто пришел в храм Лиарта убежденным в правоте темных сил, к собственному удивлению, стали смотреть на мир совсем по-другому.

Пакс едва ли смогла бы уловить это изменение в настроении и мыслях тех, кто пришел посмотреть на ее мучения. В те редкие минуты, когда она приходила в себя, она вынуждена была собирать в кулак всю волю, чтобы сохранить верность не только своим богам, но и самой себе, своему былому "я". Иногда силы оставляли ее, и она чувствовала, как ее душа погружается в отчаяние, смешанное с отвращением, презрением к самой себе. В эти минуты она старалась сосредоточиться на том, чтобы изгнать из себя гнев и ненависть, принимая боль как неизбежное испытание, как часть некогда избранного ею пути. Когда ей начали ломать пальцы — фалангу за фалангой, кисти — кость за костью, запястья, она изо всех сил стремилась подавить в себе страх остаться калекой. До этого мгновения она цеплялась за надежду, что, если ей удастся выжить, она по крайней мере рано или поздно залечит ожоги и раны и будет способна держать в руках оружие. Теперь она поняла, что на это надежды нет, но осознала также и то, что если ей удастся пройти через эти адские муки и выжить, ей будет дано большее, чем просто способность держать в руках меч: она сможет жить и быть паладином Геда, если сможет хотя бы дышать, в то время как вполне могла бы дожить до глубокой старости целой и невредимой и остаться н