Деревянный. Чугунный. Мраморный.
Его передернуло. «Зачем я об этом подумал?» Бабушка шумно прихлебывала чай, мелкие цветочки бежали, как оголтелые муравьи, по ее кофте, по юбке, по рукавам. Седые, уже снежные волосы она спрятала под платок. Она еще видела грязную картофелину, но уже обрезала палец ножом. Уже не различала деньги. Священнику она сунула, по слепоте, не сто, а тысячу рублей.
Логика. Подключить логику. Ну, просто спокойно, логически подумать. Поразмыслить.
Человек живет, бодрый, счастливый, молодой, веселый. У него гладкая кожа. У него белые ровные зубы. Без дырок и черноты. У него густо растут волосы в паху и под мышками. Он любится всласть, ест вволюшку, пьет-гуляет. Работает – денно и нощно. Сил – полно!
И вот силы начинают иссякать. Сперва незаметно. Потом все быстрее. Живее, скорей! Утекают. Течет вода. Уходит. Убывает. Обнажается песчаный берег, весь в корягах и водорослях, в мертвых пнях, в пустых ракушках. Человек глядит на себя в зеркало: да, сдал ты, брат! – и начинает гнаться за ушедшей силой. Омолаживается. Бегает по утрам. Выдирает гнилые зубы и вставляет новые, алмазные. Качается на тренажерах. Ест хорошую еду – а ведь в юности жрал все подряд, и ничего! – а сейчас то желудок схватит, то кишки перекрутит. Больные потроха. Больной мозг – плохо, тяжело ворочаются пудовые мысли. Забывает. Запивает таблетку – супом. Кусок селедки – валерьянкой. Тает, исчезает перед слепыми глазами яркий мир. Черные точки плывут. Серые наволочки. Серые больничные, с черными казенными печатями, простыни. Серое ничто.
И что?! Что?!
Тихо, тихо. Не кипятись. Ты математик, физик, думай спокойно. Всегда спокойно думай обо всем.
Это просто мир так устроен. И ты в свой черед начинаешь постигать его жестокое устройство.
Ты зрячий. У тебя ходят ноги. Хватают руки. Но настанет день – и ноги твои не пойдут, и будешь ты сидеть в инвалидном кресле, и спицы огромных колес будут блестеть, и кресло – катиться, и ты – плакать, плакать от того, что катится, вот завтра укатится твоя жизнь. Единственная жизнь.
И что?! Что ты предлагаешь?!
Это закон. Это разрушение. Распад. Сколько костей истлело в земле? Не счесть. Умирают планеты. Звезды умирают. Это знал не только Фламмарион. Просто жизнь звезды такая длинная, длинная. Глаза человека ее не охватят. Ни глаза, ни разум.
Но смерть и к ней придет, к звезде. К каждой!
Он приоткрыл дверь и выглянул в гостиную из своей спаленки. Бабушка спала на диване в гостиной – это было ее спальное ложе, всегда. С тех пор как он себя помнил.
Старуха приоткрыла рот, громко храпела. Ром подумал: он не уснет под столь зычный храп. Нашел вату, вставил клочки ваты в уши. Храп слышался все так же: раскатисто, хрипло, будто в горле у бабушки, как в горном ручье, катались камни, булыжники, галька.
Руки бабушки лежали на одеяле. У ночной рубашки на локтях порвались рукава. Ноги торчали из-под одеяла, и Ром увидел длинные, как у зверя, бабушкины ногти. Сердце у него заболело. «Завтра же постригу ей ноготочки. И заштопаю рубашку. Она же уже ничего не видит. Почти ничего. И выкупаю ее, намою. Сделаю ей теплую ванну. Она будет сидеть в мыльной пене и смеяться, как ребенок».
Он вернулся в спальню, сел за стол, уткнул лицо в ладони и заплакал.
Он устроился на работу, на ночное дежурство, хозяин платил хорошо, он недосыпал, зевал на лекциях, валился с ног, но через три месяца он заработал много денег. Он оплатил бабушке операцию. Ей удалили катаракту. На обоих глазах.
Когда он приехал за ней в больницу, забрать после операции, то поразился: в больничном холле, на кушетке, сидела невеста. Да, да, юная невеста, в странной белой непрозрачной фате, фата спускалась со лба, закрывала глаза! Он подошел ближе и увидел: из-под бабушкиной каракулевой шапки на глаза спадала марлевая повязка. Улыбка изгибала бабушкины губы. Она накрасила их помадой – он знал: для него. У нее с собой в сумочке всегда лежали зеркальце, ярко-алая помада, маленький флакончик духов «Красная Москва» и старинная, в виде розовой муки, пудра в картонной пудренице.
– Они мне не велели пока открывать глаза, велели пока под марлей. Но я уже все вижу, внучек. Все.
– Кто – они? – спросил Ром, и у него исчез голос.
– Врачи.
Ром, осторожно поддерживая бабушку под локоть, вывел ее на улицу. Весенний ветер пахнул им в лицо, взвил русые волосы Рома. Стояла чудесная весна, все зацвело враз – и яблоня, и вишня, и сирень, и жасмин: все как обезумело, небо выливало на землю потоки цветов, старалось землю утопить в белой, розовой, искрящейся, духовитой, пьяной пене. Бабушка медленно переставляла ноги. Поворачивала голову то вправо, то влево. Ром торжественно вел ее под руку, как в полонезе. Прохожие оглядывались на них. На лице у Рома горело огромным цветком счастье.
– Бабушка, ты видишь что-нибудь из-под этой марли?
– Ромушка, я все вижу, все! Вон вишенка цветет! Какая красивая… невестушка!
Бабушка кокетливо отвела марлю ото лба рукой в перчатке, чуть приподняла марлевую завесу над глазами. И тут же встала, и оторопела, и зажмурилась: свет ослепил ее.
– Бабушка! Что с тобой! – Ром тряс ее за плечи, гладил по дряблым щекам.
– Солнце… Ромушка, это солнце! Оно ударило мне в лицо! Сейчас пройдет, не бойся!
Они шли от больницы до дома пешком, так неповоротливо, тяжко, медленно, что Ром подумал: «Вот я превращаюсь в черепаху», и бабушка больше не поднимала над лицом свою последнюю фату.
Глава 10. Сальса в кафе Алисии
Дверь кафе на себя. С трудом поддается.
Огни, бешенство огней ударяет изнутри.
Как посетители выдерживают напор огня? Люди любят огонь. Они любят его издавна. Всегда. Вон пьют, едят, а на столе – толстая, как хвост носухи, свеча. Официантка несет на подносе тарелки, и в тарелках – огонь. Что горит? Еда горит?! Разве люди едят огонь?
А, это просто повар на кухне блюдо такое сделал! Блинчики с коньяком, и коньяк поджег! Горит коньяк, плавится сахарный сироп! Люди готовы жрать пламя, люди на все готовы!
Ее танец тоже огонь. Да не каждый его сожрет.
– Привет, Алисия!
Твердое, жесткое пожатье руки.
«Эта девчонка пожимает руку, как мужик», – думает белобрысая, вся прокуренная-пропитая Алисия, пожимая девчонке руку в ответ, перекатывая языком из угла в угол рта пахучую, горькую, зловонную сигару.
Сигара дымится. В кафе уже полно клиентов.
– Привет, Фелисидад! Я уж думала, ты не придешь!
– Пришла! А то!
Дверь хлопает – удар по ушам. Надо бы сменить пружину. Глядишь, эта дверь убьет кого-нибудь. И она, Алисия Гомес, заплатит неимоверный штраф. Завтра же вызовет мастера. Вваливаются певцы, у каждого на спине – гитара в чехле, а кое-кто и в руке гитарный гриф сжимает. Марьячис. Великие марьячис! Вы всегда со мной! Вы так любите свою Алисию!
Фелисидад видит: марьячис пришли. Ей нравится один марьячи. Нравится, как он поет. Лучше всех! Как танцует с ней. Он умеет все. И сальсу, и самбу, и румбу, и меренги, и танго. И петенеру. Все умеет! У него жесткие черные усы, торчат, как у таракана. Ноги – кривые корни. Мышцы – мотки проволоки. Поджарый. Глаза светлые, серые, навыкате. Щеки впалые, будто не ел неделю. Он волнует Фелисидад. Когда он берет ее за руку, ей кажется: ладонь обжигает факел.
Везде пламя. Везде!
«Мужчина – это пламя, – вздыхая, поучала ее донья Лусия, – а женщина – валежник».
А может, наоборот, засмеялась тогда Фелисидад, мужчина – сухой хворост, а женщина – огонь? Донья Лусия заправила за уши жиденькие седые прядки. Ее тонкий нос так понюхал воздух, будто нюхал розу. Или красное вино.
«Как хочешь», – сказала тогда старая Лусия.
Марьячис расселись. Один из них стул вверх ногами перевернул. Перед собой поставил. Четыре деревянных ноги торчат. Фелисидад прижала ладонь к губам, хохотала беззвучно. Алисия налила из початой бутылки полстакана текилы, протянула ей.
– Выпей! Ну! Что не пьешь со мной?! Не хочешь со мной, да?!
Фелисидад весело глядела на своего марьячи-таракана. Она не знала, как его зовут. А он знал, как зовут ее. Ее здесь все окликали то и дело: «Фели, подсядь к нам!», «Фели, станцуй румбу со мной!», «Фели, у меня креветки, угощайся!» Фели то, Фели се.
– Не хочу! – Фелисидад дерзкая девчонка. За словом в карман не лезет. – И не буду!
– Ну-ну, танцорка… кого перетанцуешь…
Фелисидад выпятила грудь и тряхнула юбками. Она сама сшила это платье для танцев: лиф черного шелка, низ покроя «солнце», слепяще-красный, кровавый, за края юбки взяться – можно над головой руки соединить.
Хрипло, длинно вздохнула Алисия, в груди у нее заклокотало. Она запрокинула голову и отхлебнула большой глоток.
– А-а-а-ах, голубая агава, что бы людишки без тебя делали…
Фелисидад видела краем глаза: входили еще марьячис, несли с собою не гитары – трубы и барабаны. О, да сегодня тут целый оркестр! Вот уж она попляшет!
Музыка ударила внезапно. Обрушилась ледяным, грохочущим водопадом. Гитары в руках парней вибрировали, метались, тряслись. Гитары тоже танцевали. И уже танцевала, бешено, неистово плясала она – уже в круге света, на пыльном полу кафе, и глиняные плиты звенят под каблуками, и воздух ртом ловит, задыхается, как рыба на берегу океана!
Сальса. Любимая сальса! Марьячис играли сальсу, и вперед вышел, перебирая худыми ногами, этот, ее зазноба. Выпучил глаза, как рак. Близко, очень близко подобрался к ней в танце – Фелисидад слышала, через весь грохот веселой музыки, его дыхание. Жаркое, винное дыхание мужчины.
Зло ударяя скрюченными пальцами по струнам гитары, тощий марьячи запел, высоко, пронзительно, гнусаво, его голос разрезал дымный воздух кафе, как индейский нож:
Ты, старуха, калавера!
Нынче ты спляши со мною!
Я, старуха, нынче ночью
Назову тебя женою!
Обниму тебя, косая,
Спать со мною нынче будешь!
Ты, костлявая, босая,
Кабальеро не забудешь!