Путь пантеры — страница 22 из 53

Или что, что там делают с ними?!

– Эй! – ее трясли за плечи. – Эй! Что с тобой!

Водой в лицо брызгали. Она открыла глаза. Сидит на стуле, и Кукарача – у ее ног, лицо бледное, мокрый платок в руках, и машет платком, и брызги летят ей в глаза и щеки.

– Ничего, – она вскочила. – Ничего! Не надо мне твоего мяса!

Пронеслась черно-красной, шелковой кометой по гудящему залу.

Вернулась.

Глядела на Кукарачу, а Кукарача глядел на нее.

И она не боялась его взгляда, потому что она уже была колдуньей.

– Не надо так, не надо.

Пожал плечами. Отвел взгляд.

Она сама искала его взгляда. Чтобы крикнуть глазами ему: «Не боюсь тебя!»

Скрестились глаза. Схлестнулись.

Она безмолвно крикнула что хотела.

И это еще больше разъярило, раззадорило его. Дернулись усы. Обнажились зубы. Хотел что-то сказать. Смолчал. Глядел. Поединок глаз.

«Не вырвешься!» «Вырвусь». «Не уйдешь!» «Уйду». «Моя!» «Никогда не буду». «Кого любишь?!» «Не скажу». «Я убью его!» «Не убьешь!»

Она знала, что он сейчас молча крикнет ей.

Он крикнет ей глазами: «Я убью тебя!»

Он крикнул это глазами, и Фелисидад расхохоталась. Громко, в голос.

– Играй «Вечер у моря»! Играй!

Он подчинился приказу.

Марьячис подключили голоса и рокот гитар к звонкому, острому, как нож, голосу Кукарачи, и снова под сводами кафе моталась алым, изумрудным флагом безумная и счастливая музыка, и Фелисидад танцевала, на радость завсегдатаям и тем, кто впервые пришел в кафе Алисии. Оттанцевав «Вечер у моря», она взбила пальцами влажные волосы, они торчком встали у нее надо лбом, поманила рукой Кукарачу и капризно, как взрослая важная дама, проныла ему в ухо:

– Хочу-у-у-у… текилы-ы-ы-ы… и креветки!

Кукарача щелкнул по лбу снующего меж столиков мальчишку-официанта.

– Креветки и бутылку текилы, живо!

Выпивка и закуска принесены. Гул зала – как самолетный гул в ушах. Кафе Алисии сейчас взлетит, крылья накренятся, курс на восток, куда? В Россию. В Россию, снежную страну! Черные медведи в лесах, белые – на льдинах. Как жить среди медведей?

Живет же она меж ягуаров и пантер!

Кукарача разлил текилу в стаканы. Фелисидад наблюдала, как из горла бутылки вытекает в стакан чуть желтоватая жидкость. Глотнешь – и улетишь, далеко, можешь не вернуться. «Вот напьюсь один раз – и все, и приклеюсь к бутылке, и не смогу жить без текилы, и стану как Алисия, что ни вечер, под хмельком. Отец с ума сойдет от горя!»

– Ну, – сказал Кукарача, широко улыбаясь, – давай! Осилишь?

– Хм, – сказала Фелисидад и подмигнула ему, как давеча Алисии подмигивала, – сомневаешься?

Схватила стакан и опрокинула его себе в рот разом.

Креветку жевала вместе со шкуркой, жадно высасывая сладкий йодистый сок.

Плюнула шкурку на тарелку.

– Ух ты! Как мужик!

Кукарача в открытую смеялся над ней.

Но ей почему-то было не обидно.

Ей было весело. И – все равно.

Еще креветку в рот вбросила.

– Но это все, все, – сказала она с набитым ртом, пытаясь очистить третью креветку. – Не наливай, больше не буду, все, все, все…

Кукарача сам очистил ей одну креветку, вторую, третью.

– Жирные, толстые креветки. Прекрасные. Явно из Залива. Нефтью воняют. А их тебе не жалко? Ну, как телят?

Фелисидад перевела дух. Ей становилось все жарче и счастливее. Глоток текилы – и жизнь звучит по-иному. Теперь она понимает, почему люди пьют!

Глядела на разложенные на тарелке голые, розовые, кривые брюшки креветок.

– Нет. Их – нет. Они слишком маленькие. А телята – большие. Они как мы. Ну, глаза у них человечьи.

Переглянулись понимающе. Они уже были собутыльники, а значит, сообщники. И читали мысли друг друга.

– А крокодил ведь тоже большой? И – бегемот? И медведь? И, знаешь, их мясо спокойно можно есть!

Закрыла глаза. Медведи. Белые медведи. Снега, льды. Что такое метель? Когда-нибудь, в России, она увидит ее.

– Да. Можно. Мой отец ел мясо крокодила, – спокойно, улыбаясь, сказала она. – И мясо змеи. Налей мне, пожалуйста, еще капельку!

– Ты же сама говорила: все-все-все…

– Капельку, ты слышал!

Брызнул ей в стакан текилы. Она подняла стакан. Он поднял свой.

– За тебя, – помолчал. Не опустил глаз. – Ты будешь моя. Ты уже моя.

Она держала стакан у глаз. Зеленым стеклом закрыты ее нос и рот, и он видит только ее глаза.

– Никогда.

И выпили оба, и расхохотались, и стукнули стаканами о стол, и вскочили, и снова пошли петь и танцевать. Сегодня праздничный вечер. Сегодня из холодной России позвонил Ром. У него был грустный голос. Ну мало ли что. Она видела, да, он в черном кольце тревоги и смерти. Может, кто у него умер близкий. Так она нынче стаканом веселой текилы его, а быть может, ее помянула.


Фелисидад не удалось убежать незаметно. Она танцевала, пока не стала задыхаться, прокралась на кухню – там уже пьяная в дым, распатланная Алисия негнущейся рукой показала ей на маисовое сито, доверху полное песо. Фелисидад потолкала деньги за лиф и в карманы юбки, жадно выпила свежевыжатый апельсиновый сок из стакана, стоявшего перед сонной Алисией, утерла рот и выскользнула на темную теплую улицу с черного хода.

О, нет! Как он ее подстерег! Она же так старалась! Так хотела удрать от него!

Она все понимала – он от нее не отстанет.

Это и радовало, и льстило: в нее влюбились, как во взрослую, не понарошку! – и пугало: она видела, марьячи бешеный, и дел наделать может.

Он шагнул к ней. Она – от него. Как в танце.

– Стой!

Забежал вперед. Встал перед ней. Не пройти.

Повернулась, чтобы уйти.

Он снова стоял перед ней.

– Чего ты хочешь? – выпитая текила бросилась ей в голову. – Меня?

– Тебя.

– Не получишь.

Подняла руку, снова как в танце, и он попался на эту уловку: вздернул голову, следя за движением руки, а Фелисидад ловко проскользнула у него под мышкой и побежала, понеслась по улице, только пятки засверкали!

Голос услыхала за собой:

– Ну-ну! Беги-беги! Завтра сюда опять придешь!

Отбежав далеко, она сложила ладони ракушкой и крикнула на всю ночную улицу:

– Не приду!

– Другое кафе найдешь?!

– Найду!

– А я тебя найду!

– Мехико большой! Не найдешь!

Бежала, ловя ртом воздух. Очень далеко, как со звезд, слышала за собой крик. Но слов было уже не разобрать. Через перила увитого виноградом балкона перегнулась толстая мулатка в полосатом халате, завопила, когда Фелисидад бежала мимо:

– Ай, мучача! До чего голосистая! И ни стыда, ни совести! Среди ночи орут, как на стадионе! Дьябло!

Глава 23. Душа

Бабушка все видела, все.

Она стала все видеть еще тогда, когда ее привезли в больницу, по губам врачей она угадывала – они говорят, что она без сознания. И правда, она лежала тихо и мирно, не двигалась, и странно и прекрасно было видеть свое тяжелое тело сверху – ей, такой теперь легкой и бестелесной. Санитары сгрузили ее с носилок на узкую койку, подоткнули под нее простыню с черной казенной печатью и ушли. Потом пришли девушки со шприцами в нежных лилейных руках, долго искали у нее на руках истаявшие за долгую жизнь синие жилы. Когда попадали иглой, когда нет. Под кожей разливались лиловые синяки. Бабушка глядела на синяки сверху, из-под потолка, и жалела себя. Недолго. Вскоре она уже улыбалась над собой и своим бесчувствием.

Она видела, как в палату входит высокий сердитый врач, похожий статью на чемпиона-баскетболиста – огромный, рослый, а все толпятся вокруг него, лилипуты. Врач щупал ее запястье, морщился, поднимал ей веко, хлопал по щеке. Потом махал рукой обреченно: все, мол, бесполезное дело. Но губы врача шевелились, он что-то приказывал лилипутам. И сестры снова и снова тащили шприцы и впрыскивали в неподвижное тело веселящие кровь растворы.

Она видела, как возле ее койки, где она умирала, собрались женщины, что лежали в палате; женщины ахали, воздевали руки, утирали полами байковых халатов глаза – они плакали, и бабушка знала: они плачут по ней. Она хотела им крикнуть из-под потолка: не плачьте, я здесь! – но у нее не было рта.

Хотела заплакать тоже, но у нее не было глаз.

Вернее, у нее были глаза, такие странные, внутренние глаза, и ими она видела все внешнее, весь мир – все моря и океаны, все горы и долины, все войны и зачатия. И Рома тоже видела: вот он стоит на площади незнакомого ей большого южного города, ну да, южного, она видела пальмы и странные громадные цветы, и темнокожих людей с гитарами в руках. Ром стоит и обнимает смуглую маленькую девушку, очень молоденькую, почти девочку, копна пышных черных волос девчонки лезет Рому в рот, в лицо. Ром целует девчонку сначала в шею, потом в губы, и бабушка понимает: у них любовь, – и вроде бы радоваться надо, и она радуется, и так горько, что она не может им крикнуть об этом!

Внутренние глаза описали круг, обняли землю и закрылись, и на миг она перестала видеть себя. А когда вновь открылись – она увидела, как зашевелилось, ожило ее тело. Руки протянулись по одеялу, пальцы стали ощипывать одеяло, натягивать на себя, тянуть к подбородку простыню. Руки будто бы собирали на ней самой расползшихся по ее телу мелких тварей – жуков, мошек, пауков. Собирали и выкидывали. И еще и еще цепляли и цепляли невидимых червячков и бросали прочь.

А потом руки схватили одеяло и потащили на себя, потащили. Лицо закрыть хотели?

Бабушка из-под потолка спустилась чуть ниже к самой себе, чтобы помочь себе закрыть себя казенным одеялом. Не смогла протянуть руки. У нее не было рук.

«Что же такое я?» – удивленно спросила она себя.

«Ром», – прошептали губы старухи, мертвым поленом лежащей на кровати.

«Ром», – повторила бабушка, летающая под потолком, и в этот момент исколотые, в синяках, с обвисшей слоновьей кожей руки перестали шевелиться, упали, скатились с груди, и грудь еще поднималась, и бабушка не слышала утихающие хрипы – у нее отняли слух.