Путь пантеры — страница 26 из 53

Все заговорили громко и враз, пошли к столу, кто-то взмахивал скатертью, кто-то тащил в руках гору тарелок, запахло жареным мясом, Ром видел, как женщины, старые и молодые, раскатывают на столах тесто, рядом пыхала жаром плита, а на полу близ плиты стояла древняя жаровня, и в ней, присев на корточки, мальчишка раздувал красные угли.

Сеньор Сантьяго хлопнул Рома по плечу.

– Это впервые, что наша младшая дочь привела домой парня да еще назвала его женихом! Это неспроста! – подмигнул он. – Что молчишь? Язык отъел?

– Папа! Он русский! Он может забыть испанские слова! – крикнула Фелисидад, раскатывая скалкой круги теста на круглой доске.

– Вот так история! – вскричал Сантьяго и развеселился еще пуще. – Ты мне нравишься, парень! А ты хоть немного по-нашему-то умеешь?

– Говорю, – смущенно сказал Ром, – немножко.

– Ты в России живешь?! Там снег идет круглый год!

– Не круглый, – сказал Ром. – Иногда не идет. Я сейчас в Америке живу.

– А что там делаешь?

– Учусь и работаю.

– А что бледный такой? Мать! – оборотился к Милагрос. – Надо выпить!

Ром глядел на громадный, как океанский паром, стол, уставленный кучей неведомых яств; его ноздри ловили незнакомые запахи, уши слушали непривычную, но уже знакомую на вкус речь, а сердце билось в такт с чужими сердцами, принявшими его в свой дружный хор, поющими вместе с ним то ли «Аллилуйю», то ли древнюю индейскую песнь.

Рома и Фелисидад посадили за столом рядом. «Как все быстро, мгновенно, – подумал он, – так только в сказке бывает! Неужели они нас так быстро поняли?

Если даже не поняли – играют хорошо. Подыгрывают дочке. Любят. Боятся, что вспылит? Хлопнет дверью, убежит? Из дома уйдет? Совсем? Уедет? Со мной?»

– Не смущайся, – Фелисидад ткнула Рома локтем в бок. – Ешь все, что увидишь! Не красней! Не тушуйся. Ты понравился моему отцу!

Ром сжал стакан в кулаке. Боль. Опять она.

«Уйди. Ну, уйди, прошу тебя. Приказываю тебе!»

Не уходила. Иглу в сердце воткнули и не вынимали.

– Ром! – Фелисидад вскочила из-за стола. – Ромито! Что с тобой!

– Фели, – крикнула сеньора Милагрос, – открой сейчас же все окна! И дверь! Пусть просквозит! Здесь очень душно! Ты ведь не так много пил, сынок?

Ему совали в губы стакан с питьем сначала сладким, потом горьким, потом с горячим, потом с холодным; холодное это была вода, и он с жадностью припал к стакану. Боль нарастала. Он изо всех сил старался не показать, что ему больно. Даже улыбнулся белыми губами.

– Фели. У меня. В рюкзачке. Найдешь, – он передохнул. – Коробку. Таблетки. Принеси.

Глотнул воздуха и добавил:

– Пожалуйста.

Пока Фелисидад копошилась у него в рюкзаке, перед ним внезапно встал черный ночной небосвод, все звезды, горящие на черном ковре серебряными брошками из Гуанахуато, и вдруг брошки начали откалываться от куска черной ткани и осыпаться вниз с черноты, сыпались и сыпались, обваливались, рушились, засыпали его всего с головой, и он перестал видеть, слышать и стыдиться себя.

Очнулся на широкой кровати. Руки, ноги разбросаны. Укрыты тонкой простынкой. Простынка хорошо пахнет – надушена цветочным парфюмом. Рядом с кроватью сидит девушка. У стула резная спинка – с дыркой в форме сердечка. Девушка спит сидя. Это не Фелисидад. Но очень на нее похожа.

– А где Фелисидад? – тихо спросил Ром.

Девушка тряхнула головой и проснулась.

– Вам лучше?

– Спасибо.

– Вам стало плохо за обедом.

– Извините.

– Мы не мешали вам криками? Песнями? Мужчины напились и пели.

– Я ничего не слышал. Простите.

– Что вы все время просите прощенья! – девушка встала и потянулась, задрав к потолку локти. – Фели! Фели!

Когда вошла Фелисидад, Ром ощутил тепло внутри, будто он превратился в печку.

Фелисидад села на край кровати и взяла Рома за руку.

– Я перепугалась, – жалобно сказала она. – Что с тобой было?

– Ничего, – сказал он. – Ничего.

Она очень тихо, медленно, осторожно легла рядом с ним. Поверх одеяла.

Он боялся пошевелиться.

– А если кто-то войдет?

– Все спят. Глубокая ночь. Роса тоже спать пошла.

– Роса – это кто?

– Моя сестра. Она с тобой сидела. А я посуду мыла.

– Она на тебя похожа.

– Нисколько. Она задница.

Он улыбнулся.

– А если… – Нашел и сжал ее руку. – Отец войдет?

– Он спит с матерью. Они занимаются любовью.

Она легла грудью ему на грудь, животом – на его живот, прижала его тяжестью своего тела к матрацу.

– Одеяло мешает, – сказал Ром. – Оно мешает нам.

– Да. Мешает.

Она откатилась в сторону. Он сбросил одеяло, оно сползло с кровати на пол. Фелисидад лежала и раздевалась лежа, и он смотрел, как она раздевается. Стянула джинсы, футболку. Он сам помог ей снять короткую смешную нательную рубашечку.


– Что ты тут делаешь, Хавьер?

– Ничего.

Хавьер вскочил, кусал губы, вертел в пальцах кусок марли. Он оторвал его от своего крыла. Успел затолкать крылья под кровать, когда вошел Пабло.

– Что ты корчишь из себя бедного родственничка? Что рожа кислая? Ел-пил за столом со всеми, может, невкусно?

– Вкусно. Спасибо.

Мял, мял марлю. Глядел в пол.

– Что ты вечно как шут гороховый?!

– Я не шут. Не шут. Я человек.

– Давай проветрись, человек. Вали в патио. Свежий ночной ветерок. Утренний, – хохотнул Пабло. – Сигарету дать?

– Я не курю.

– А со свалки пришел – курил. Я помню.

– Я забыл.

Хавьер пошел к двери, вобрав голову в плечи.

– Да что ты какой! – потное, пьяное лицо Пако лоснилось довольством, мерцало предчувствием сна: сегодня на работу не бежать, выходной! – Будто бы я тебя ударю!

Хавьер обернулся. Его глаза странно блеснули.

– Ну, ударь.

Выпятил грудь. Пако попятился.

– Ты, ты… Не шали! Знаю вас, бандитов со свалки! Ягнятами прикидываетесь!

– Я не ягненок. Я человек.

– Ну, ну, человек, человек.

Пако протянул руку и примирительно постукал Хавьера по груди кулаком, а рука дрожала. Хавьер все мял марлю, терзал. Уже изорвал в белые нитки. Пако боялся поглядеть в его лицо. «Урод беззубый. Пугает. Может, и правда спятил?»

– Ты тише, тише…

Хавьер поднял над головой Пако два кулака. Пако не успел защититься. Хавьер ударил его наотмашь обеими руками в лицо, и Пако свалился на пол. Хавьер стоял над ним и тяжело дышал. Он дышал, как зверь на охоте.

– Я человек. Я человек. Я человек.

Поверженный Пако жалко, тонко заскулил.

– Ты! Слышишь, не бей больше! Ребенка разбудишь!

Даниэль сопел в кроватке. Желтый попугай спал в клетке, накрытый черным платком Милагрос. Хавьер оскалил беззубые десны. Поглядел на спящего мальчишку. Попугай чвиркнул под черным пологом, и Хавьер выдохнул тяжело, будто опустил на пол бревно.

– Не буду.

Вместо марли в руках белые ошметки. Белая паутина спутанных нитей.

Где мои крылья? Я уже никогда не взлечу. И она не взлетит со мной.

Пако сел, кряхтел, отряхивал локти, ощупывал затылок.

– Хочешь снотворного? Дам таблетку. Уснешь как миленький.

– Не хочу.

Хавьер подошел к сундуку, на котором спал, стащил с него матрац и кинул на пол. Лег. Пабло потирал шею, морщился.

– Ну и долбанул ты меня. И за что? Не так поглядел на тебя? Счастье твое, я выпимши и добрый. Я всегда добрый, когда выпью. А что на полу пристроился, как пес? Тебя какая муха укусила? Обидел кто? Чердак поехал?

Хавьер молчал.

Съежился на полу, на матрасе, колени к подбородку подтянул. Свернулся в клубок.

Там, далеко, высоко, на том этаже, на том свете, эти двое милуются. И она, она никогда, никогда не взлетит с ним на одних, на белых чистых крыльях. Он грязный отброс, а она раздвинула ноги перед другим. Нет крыльев. Это просто марля и проволока. Проволока и грязная марля, и больше ничего. И неба нет. Небо – это просто табачный дым. Сизый, синий дым. Дымом в воздухе написано его имя: ХАВЬЕР. А потом ее: ФЕЛИСИДАД. Оба имени пахнут горько, тают, исчезают.

Глава 28. Путешествие спящих

Бабушка превратилась в чувство. Она уже ничего не видела, не слышала, не думала – только чувствовала.

Ведомая чувством, она отправилась в полет – чувство летело само, оно летело впереди времени и жалкой мысли, которая умерла.

Бабушка летела над зимней землей и чувствовала, какая она холодная. Снеговые просторы – она чувствовала их под собой, они расстилались, как большие больничные простыни – дышали в нее метелями и пугали ее. Она чувствовала: земля закована в доспехи льда, и это повторялось раньше, и это повторится еще, и так будет всегда.

Зимние холодные нагромождения камней. Раньше это звалось домами или городами, она уже забыла, потому что умерли в ней мысли и слова. Острые и плоские строения из камней и железа возвышались, рушились, падали, дым клубился вокруг развалин; легкий мираж счастливых поселений она ощущала как легкое и сладкое дыхание ребенка, наевшегося воздушного зефира или шоколадных пирожных.

Огни среди каменных плит. Фонари среди железной арматуры. Свет, она чувствовала свет, его легкость, его нежность, пробивающуюся сквозь холодную твердую железную тьму. По железным рекам, расчертившим белую ледяную землю, бежали железные повозки, похожие на длинных железных гусениц. Занесенные снегом голые палки торчали на поверхности белой мертвой земли, и бабушка чувствовала их, как что-то равнодушно-жесткое, внутри которого – сонный, теплый, спящий сок течет медленно, скорбно, еле-еле.

Земля то возвышалась, то опадала. Вдруг обрывалась, и вместо земли расстилалась водная мятая, жатая ткань, ледяная влажная рябь без конца и начала. Море. Бабушка забыла, что на земле есть вода; она чувствовала морозное дыхание зимней воды, кромку соленого ломкого льда близ берега.

Вода заканчивалась, и под ней опять пролетала земля. Острые ножи вьюги разрезали ее куском забытого ржаного хлеба.

Зимняя земля была родная, она чувствовала это. Потом холод внизу сменился теплом, потом пахнуло жарой, и бабушка почувствовала: там, под ней, земля чужая, неведомая. Приятно и вольно было лететь высоко и свободно. Чувство поворачивало, куда хотело. Чувство вело ее, не напрягаясь, и это было как земной вдох и выдох, только гораздо счастливее.