Путь пантеры — страница 36 из 53

Как ресницы Фелисидад.

Хавьер долго и тайно мастерил башку собаки в подсобке. Там его никто не искал – ну пропал и пропал парень, может, пошел погулять. Сеньор Сантьяго давал ему карманные деньги, но немного – так, чтобы не избаловать, чтобы опять, звеня в кармане соблазном, бродяжить не подался.

Маска вышла дивная, загляденье. Впору в музей отнести и положить там под стекло. Хавьер видел музей по телевизору. Много прозрачных витрин, и под толстыми стеклами лежат всяческие потрясающие вещи. Например, золотая маска ацтекского царя, или каменный топор жреца, или скрипка, на которой играл великий музыкант, черт, забыл его имя. Его пес тоже был хорош; и иглы для его раскрашенной киноварью пасти Хавьер удачно украл из шкатулки Милагрос – когда никого не было в комнате сеньоры, встал на цыпочки, дотянулся до шкатулки, сунул руку, укололся, как кактусом, выдернул подушечку и спрятал за пазуху, исколов себе еще и грудь.

Шел в подсобку, прижимал колючую подушечку к груди и беззубо смеялся. Теки, кровь, я пес, я выдержу любую боль.

Пустая внутри маска, полая тыква. Насадить на палку, чтобы держать можно было и отдельно от лица; а когда надо, то и надеть на голову. Р-р-р-ргав! Он умеет лаять. Он жил на свалке с собаками. Собак приходило много, иной раз так много, что он пугался – а вдруг набросятся? Мокрые носы нюхали мятую бумагу, мерзлые комки испорченной снеди, – человеческую жизнь, превращенную в дерьмо, превращающуюся в вонь, пыль, прах, ужас, опилки, грязь, землю, ничто.

А живые собаки все нюхали, нюхали. Вынюхивали в смерти – жизнь.

И он, Хавьер, фамилии своей не знал – не помнил, нюхал жизнь вместе с ними.

Да, она была такая – его жизнь.

А сейчас?

Глаза-пуговицы. Зубы-иглы. Тряпочный красный язык. Навостренные картонные уши. Засохшая глина, принявшая форму оскаленной морды. Он спросил себя, когда все было готово, вслух спросил:

– Хавьер, зачем ты это сделал?

Со стен подсобки ему на голову упало пыльное эхо.

Он глядел в пуговичные глаза пса, и пес глядел на него, и так они глядели друг на друга, и кто из них был живее, Хавьеру трудно было сказать. Может, это он картонный, а у пса из глотки пахнет голодом?


Вечер опустился быстро, черным платком на клетку с желтой канарейкой, питомицей седой Лусии. Лусиино вязанье волочилось по полу – полосатые рукава, две шерстяных змеи. Хавьер вышел из подсобки. Маску собаки прятал за спиной. Под рубахой.

По коридору ступал осторожно. Фелисидад и Роса у себя в комнате. Они не спят. Разговаривают, он слышит голоса. Фелисидад ложится поздно. И ночью встает, ее все время тошнит.

Она идет по коридору в туалет, прижимая руку ко рту. Он видел это много раз.

Спрячется за ящики с банками законсервированных сеньорой Милагрос овощей – и смотрит. Выжидает.

И вот она идет. В ночной рубашке с кружевами по подолу. Качается, лист пальмы. Личико бледное, воздух ртом ловит. Глаза полузакрыты. Пальцами щупает стенку. Ага, вот дверь. Сейчас откроет. И он услышит звуки. Ее вырвет. Она не отравилась. Он знает, что это.

Фелисидад снова в коридоре. Впалые щеки. Как она похудела. А танцы? Почему она прекратила ходить танцевать в свое кафе? Он знает почему.

Он шагнул из-за ящиков с зимними припасами Милагрос. Фелисидад не успела пробежать мимо. Пес возник перед ней внезапно, вырос черной тучей. Он рычал. Луна светила сквозь стекло маленького коридорного, под потолком, окошка. Луна ударила в окно, как серебряный рыбий хвост. Страшный пес кинулся Фелисидад под ноги. Он был ростом с человека – напрасно горбился. Фелисидад присела на корточки и закрыла ладонями лицо. Рыдание вырвалось из нее птицей-подранком и улетело, оставляя на полу коридора кровавые пятна.

– А! – крикнула она сквозь прижатые к лицу ладони.

Огромный пес встал на все четыре лапы. А может, упал на колени. Стальные тонкие зубы блестели в его раззявленной пасти. Он больше не лаял. Мертвые костяные пуговицы пристально глядели на плачущую Фелисидад, о чем-то просили, молили.

Фелисидад отняла руку от лица и схватилась за живот.

– А! А! А!

Пес поднял вверх морду. Держал ее лапой за палку – отдельно от туловища. Голова отдельно, живот отдельно. Сейчас и лапы отпадут. Фелисидад вырвало прямо на пол коридора. Хавьер глядел дико и молча, как она плетется по коридору к себе в комнату: одна рука заклеила готовый к воплю рот, другая судорожно заталкивает снежный хлопок рубахи между ног, белизна пропитывается красным, и красные пятна на подоле, и красные капли на каменных плитах пола, под ее пятками, под ступнями.

Гляди, пес, гляди, пока она идет к себе и скроется от тебя в своей норе, в логове.

Рука разжалась. Маска упала на пол.

Глиняный, мертвый стук. Откололось ухо. Пес, ты тоже ранен.

«Ты ранен на всю жизнь, – сказал в нем надменный далекий, будто со звезд, голос, – возненавидь себя. Ты хотел ее повеселить? Не ври себе. Ты ее напугал, она брюхатая, и она выкинула. Не будет ребенка».

Бешеное торжество, граничащее с наслаждением, с криком греха, обняло и чуть не повалило его на пол. Не будет! Ребенка! Этого! Гостя залетного! Чужеземца! Вора! Наглеца…

«Это ты наглец и вор», – холодно сказали ненавидящие звезды.

Звезды в окне, и Луна с ними, ненавидели его.

И жалели Фелисидад.

И знали звезды: все бесполезно, все напрасно.


Хавьер слышал, как жалобно кричит в своей спальне Фелисидад. Видел, как весь дом среди ночи поднялся на ноги; как все бегали, суетились, звонили хором по телефонам, в руках мелькали тряпки, бинты, градусники, тазы с водой, чайники, банки, грелки, как взбегали по лестницам без перил врачи с чемоданчиками в руках, где были шприцы и приборы, спасающие жизнь; как Фелисидад, на длинных носилках – такую маленькую, скрюченную от боли, как перечный стручок, выносили, тащили вниз по лестнице, на улицу, где ждала машина с красным крестом; слышал, как завели мотор, как прекратились вопли и слезы, как медленно утихало, сворачивалось кошкой в клубок растревоженное пространство глубокой, густо-черной звездной ночи.

Наступило молчание. Вернулась тьма. Во тьме медленной струйкой из-под плотно закрытой двери хозяйской спальни тек тонкий, нежный плач Милагрос. Так плачет кошка по утопленным котятам, так плачет ребенок по искалеченной игрушке. Плач тек ручьем-бормотуном, вспыхивал ангельским золотом в свете полной Луны. Хавьер сполз спиной по стене на пол. Обхватил голову руками. Плачь, пес. Если ты еще можешь плакать.

Он взял валявшуюся на полу безухую маску, поднес к руке и вонзил иголочные зубы себе в запястье. Изумленно и равнодушно следил, как вытекает из проколов кровь, пятнает штаны, рукава рубахи. Кровь. Это жизнь. Из Фелисидад тоже вытекала кровь. Вытекала жизнь. Чужая жизнь. Ее жизнь.

«Я убийца», – сказал он сам себе.

И распластался на полу, лег на живот, презренный, шелудивый, глупый, злой пес.

Плиты пола пахли ее кровью. Вот пятно. Он слизнул каплю. Соленая. Кровь соленая и жизнь горькая. Где ждут сладости? В раю?

– Давай я убью себя… за тебя, – прошептал пес.

Он умел говорить по-людски.

Умный зверь.

Не пропадет.

Глава 35. Земля Ацтлан

Приближался ноябрь, и Ром попросил у профессора тайм-аут. Статья для лондонского журнала была почти закончена.

– Я имею право на маленький отдых, – сказал он профессору, как ему казалось, скромно, но голос, дрожащий от тоски и нетерпения, выдал его с головой.

– Зазноба в Мехико, нелучший вариант! Хм, не вы первый, не вы последний попадаетесь на уловки мексиканских девиц. Они все, скопом, ну да, пачками, знаете ли, хотят в Америку! Хотят переселиться сюда, да! Просто перепрыгнуть Рио-Гранде у вашей милой не получится – вот она и нашла вас. Легально выйти замуж, что может быть проще?

Ром не выдержал спокойного цинизма беседы. Взорвался:

– Мы любим друг друга!

Профессор потеребил белую, как у православного священника, длинную бороду: – Любите? Это многое извиняет. Я понимаю вас. Но предупреждаю. Вы для нее можете оказаться… – Профессор поморщился. – Ступенью! Трамплином! Потом будете горькие слезы лить…

Ром окоченел. Слова доносились до него, как из ватной подушки. Со стороны он услышал свой спокойный ледяной голос: «Я не резидент. Я не могу жениться на моей девушке в Америке. Только в России. Или в Мексике.

Профессор стукнул себя ладонью по лбу и весело рассмеялся:

– Ох-хо-хо! Да, как же ведь это я забыл! Вы же не гражданин Америки! И вида на жительство у вас еще нет! Вы по выговору просто американец. Я бы вас от уроженца Новой Англии не отличил! Ну да, студенты так и думают, что вы наш! Нерусский!

– Я русский, – холодно сказал Ром и заставил себя сначала поклониться профессору, потом повернуться и уйти.

«Идти по коридору. Наблюдать номера аудиторий на дверях. Слышать возгласы студентов. Думать. Думать по-английски. Черт, нет, по-русски».

Он подумал по-русски: «Первого ноября я прилечу в Мехико, гори все синим пламенем».

– Ромито! Ромито! Ромито!

Она выбежала навстречу. Вот она.

Лицо льется, горит, вспыхивает, плывет, двоится.

Черт, ведь это же он плачет!

Обнимает ее. Плачет над своей девушкой.

– Приехал! Сюрпризом!

Вокруг них, как вокруг елки, хороводом скакали домочадцы.

Ром оторвался от Фелисидад, шагнул к сеньоре Милагрос, встал на колени и обнял ее за располневшую талию. И сказал:

– Мама.

Фелисидад завопила:

– Так нельзя! Мама одна!

– Это по-русски, – сказал Ром, встал, вытирал ладонью мокрое лицо. – Мамой тещу называют. Теперь я ваш сын.

Вместе прошли в спальню Росы и Фелисидад.

Обнялись.

Никого не было рядом. Одних их оставили.

Ром взял Фелисидад за подбородок, лицо ее приподнял, глядел ей в глаза. Улыбаться пытался.

– Не старайся веселиться, – сказала Фелисидад тоненьким кукольным голоском, – ничего у тебя не получится.

– Ты моя хорошая, – сказал Ром беспомощно. – Ты моя очень, очень, очень любимая.