Путь солдата — страница 2 из 6

Эшелоны, эшелоны…

В конце июля полк сняли с обжитого и относительно спокойного участка Северного фронта и перебросили к старой границе с буржуазной Эстонией. В нескольких километрах от Нарвы эшелоны выгрузились, дивизионы маршем двинулись на запад. По дороге обогнали несколько подразделений народного ополчения.

Судя по сводкам, Прибалтика была уже почти вся занята фашистами. Может, нас перебрасывали для наступления? Но на это не было похоже. Кроме ополченцев, никаких других войск к фронту не двигалось. Да и они еще без воинского обмундирования, без вооружения.

За Нарвой простояли несколько дней в лесу. Наш дивизион даже не развертывался. Был получен новый приказ; как можно быстрее вернуться обратно на железнодорожную станцию и срочно грузиться в эшелоны. Командование, очевидно, почувствовало вражеский замысел устроить "котел" нашим войскам на этом участке фронта и постаралось в первую очередь отвести назад тяжелую артиллерию. Ведь каждую нашу гаубицу перевозили два трактора. Один тащил ствол, другой – лафетную часть. Скорость передвижения – 7-10 км в час. Своим ходом далеко не уйдешь.

В первых числах августа мы выгрузились недалеко от Тихвина и двинулись к городу. Чем ближе подходили, тем больше встречалось беженцев. Шли женщины, старики, дети, с узлами и просто так. Среди бредущей толпы двигались повозки. Их тащили лошади, коровы, а то и люди. Зрелище было ужасное, горькое.

Тихвин встретил едкой гарью: немецкие самолеты только что разбомбили привокзальные склады, они еще горели. Зениток в городе не оказалось, самолеты разбойничали безнаказанно.

В лесу за Тихвином разбили палаточный городок. Привели в порядок материальную часть. Помылись в теплой застойной воде старого шлюза, сохранившегося от когда-то действовавшего здесь канала. С нарастающей тревогой читали сводки с фронта: враг приближался к Ленинграду, Киеву, Одессе… Терялись в догадках: что случилось? Твердо надеялись: вот-вот выдохнутся отборные гитлеровские части, выступит против Гитлера рабочий класс, совершится перелом в войне…

Раза два прошелся по окраинам старинного города с песчаными, не мощеными улицами. Две или три теплых августовских недели пролетели незаметно. И вот опять эшелон…

Что мы окажемся на фронте, сомнений не было. Слишком тяжелое наступило время, чтобы думать о чем-то другом.

Останавливались часто, даже на полустанках и разъездах. На одной из таких остановок помогли… попу! Рядом с нами встал состав теплушек, заполненных эвакуируемым гражданским населением. Когда он снова тронулся, мы услышали истошный крик, а затем раздался дружный хохот солдат: с пригорка, догоняя уходящий состав, в рясе, закинутой на плечи, бежал поп, делая нелепые прыжки из-за спутанных штанами ног, оглушительно вопя:

– Во-осподи, останови! Во-осподи, останови!

Очевидно, солдатский гогот и отчаянные крики попа насторожили машиниста – поезд замедлил ход. Неудачник, поправив рясу, вскарабкался в вагон…

Куда же все-таки перебрасывают нашу часть? Командование полка, наверное, знало. Мы же следили за станциями. На второй день понял: эшелоны пройдут через Иваново! От радости не знал, что делать,- на одной из станций пересел из теплушки в кабину автомашины, стоявшей на открытой поездной платформе, и запел известную тогда всем "Катюшу". Впрочем, вряд ли это можно назвать пением. В детстве я никогда не пел, да и сейчас не пою. Нет ни голоса, ни слуха. В строю – после команды старшины: "Запевай!" – только открывал и закрывал рот, пытаясь создать видимость пения, чтобы не заработать наряд вне очереди.

В нашей семье я был третьим ребенком. По семейному преданию, отец при моем рождении сказал: "Ну вот, опять мальчишка!" Зато потом родилась девочка – моя сестра, а первенец, Костя, умер от скарлатины. Нас осталось трое. Отец и мать работали учителями. Когда я родился, они жили в селе Лух Ивановской области. Году в 1925-м наша семья перебралась в город Родники, а в 1935-м – в Иваново. В школу пошел одновременно с братом Левой-я в первый, а он, подготовленный дома отцом,- сразу в четвертый класс. Отец и мать очень любили нас. В дни болезней мама вся отдавалась уходу за нами. Отец, внешне суровый и неласковый, был очень добрым человеком. С мамой они жили так, что в моей памяти нет случая не только ссоры, но даже намека на недовольство друг другом. Единственными замечаниями, которые позволял себе отец по отношению к матери, и то в шутливой форме, были напоминания, что где находится: отец очень любил порядок во всем, а мама его часто нарушала.

Нам предоставлялась полная свобода действий. Это сказалось и на том, что, когда я после десятого класса решил поступать в Ленинградский индустриальный институт[1], ни отец, ни мать не сказали ни одного слова против. Отец учился в этом городе[2] и тогда еще полюбил его. Он рассчитывал, что мне можно будет вначале пожить у моей двоюродной сестры Зои, давно перебравшейся в Ленинград.

Аттестат отличника в то время давал право поступления в вуз без экзаменов. Меня приняли, но не дали общежития. У Зои, которая меня приютила, в маленькой комнате жило трое: она, муж и дочь, ей было трудно и без меня. Увидев объявление, что горный институт предоставляет студентам общежитие, я сумел еще до начала занятий перейти туда. Начал старательно заниматься. Было трудно отвыкнуть от родного дома. Читая письма от отца и матери, полные заботы и участия ко мне, нередко потихоньку пускал слезу. Когда в газете прочитал указ о призыве в Красную Армию окончивших среднюю школу в 1939 году, решил, что он меня не коснется, и написал домой об этом. А через десять дней получил повестку из военкомата.

…Полный радостного ожидания, я перебрался обратно в теплушку и забрался на нары, где уже спали остальные бойцы.

Утром 24 августа наш эшелон прибыл в Иваново. Остальные были еще в пути. Попросив разрешения у старшего по вагону замполита Степаненко повидаться с родителями и приехать следующим эшелоном, помчался домой. Через полчаса, запыхавшийся, толкнулся в садовую калитку. Она оказалась запертой. Я перескочил через забор, подбежал к крыльцу и с бьющимся гулко сердцем вошел в дом. В комнате, которая у нас называлась столовой, сидели отец, мать и сестра, они о чем-то разговаривали. Удивлению их не было предела. Обнимая меня, они никак не могли прийти в себя. Да и я сам, прилетевший в родной дом, как на крыльях, все еще не верил, что это свершается наяву! Целый час разговаривал с папой, мамой и Лелей! Какое это счастье – видеть самых близких тебе людей после долгой разлуки! К тому же – приехав с фронта, познавши войну,- пусть самую малость…

У них ввели карточки на продукты; отец из обычной средней школы перешел в спецшколу с авиационным профилем обучения; мать стала работать статистиком в госпитале, который, кстати, разместился в моей бывшей школе. В саду отец вырыл длинную щель – на случай воздушного налета. Лева пошел добровольцем в армию, не закончив институт. Его направили в танковое училище. Сказав мне его адрес, отец добавил:

– Вдруг и вас туда повезут? Так хотелось бы, чтобы вы встретились!

Нужно было возвращаться на вокзал. Следующий эшелон должен был появиться часа через два. Мы даже не успели зайти к Пале, жившей рядом. Все пошли меня провожать. Захватили с собой продуктовые карточки, купили по дороге пирожки и шоколадку. И все отдали мне. Я отказывался, но куда тут!

Шли мимо дома Тани Чебаевской. Мне так захотелось увидеть ее! Вдруг встретится на пути?! И когда я представлял, как это может произойти, сердце мое начинало молотом стучать в груди: что она скажет мне?

Но вот мы и на вокзале, да в последнюю минуту – эшелон отходит. Прощайте, мои дорогие! Трудно вам, хотя вы и в далеком тылу! Что еще будет впереди? Я быстро обнял, поцеловал всех по очереди, вскочил в теплушку. Поезд ускорял ход. Отец снял шапку и низко поклонился. Мама стояла неподвижно, смотрела на меня и часто-часто моргала. Лелины глаза повлажнели…

"А ведь сегодня мой день рождения! Совсем забыл об этом!" Не успел я так подумать, как мама, словно, угадав мою мысль, вдруг улыбнулась, тронула отца за рукав, что-то проговорила ему, а мне показала, как качала меня маленького на руках. И отец и Леля тоже заулыбались и долго-долго – пока было видно – махали мне руками.

Сейчас, когда родителей уже нет и я сам стал отцом троих детей, думается, сколько надо было иметь мужества, истинного патриотизма, родительской любви, чтобы вот так, без стонов и плача, проводить еще одного – теперь уже младшего сына, в дальнюю, а возможно, последнюю дорогу!

Не таким представлял я этот день, замечтавшись в вагоне накануне войны!

…Отец как в воду смотрел. Полк разгрузился на станции, название которой было указано в адресе брата.

Был полдень. Я спросил у проходившего мимо военного, где танковое училище. Оно оказалось рядом. Шел туда и все не верил, что увижу Леву. В детстве мы были всегда вместе и очень любили друг друга. Брат рос высоким и тощим, а у меня все было наоборот. "Пат и Паташон", "Дяденька, достань воробышка!" – кричали нам мальчишки. Да и взрослых он удивлял своим высоким ростом.

Рота танкистов в черных шинелях шла от столовой. Левину голову – она была выше всех – я увидел сразу. Подошел к сержанту, сопровождавшему роту, сказал, что только что прибыл с фронта, хочу видеть брата. Леву вызвали из строя. Мы обнялись, и я почувствовал, что горло мое перехватывают рыдания, а из глаз произвольно текут слезы. В Иванове вел себя, как и подобает солдату, но тут, когда увидел бритую голову Левы, на которой раньше так красиво, с небольшой волной, лежали пшеничного цвета волосы, его черную солдатскую шинель танкиста и зримо ощутил перемену в его судьбе, не выдержал… Он очень возмужал и стал еще больше похожим на нашего отца в молодости.

Конец августа и сентябрь пролетели как один день. Нашу часть переименовали в 108-й пушечный артиллерийский полк, а тяжелые гаубицы сменили легкими 107-миллиметровыми пушками. Дальность стрельбы у них та же – 20 км, а снаряд легче – всего 18 кг. Меня назначили помкомвзвода и командиром отделения разведки взвода управления одной из батарей. Жили мы в больших землянках с двухэтажными нарами внутри. Утром вместо зарядки купались в озере. Потом – боевая подготовка. Старался почаще бывать у Левы. Но у курсантов были более строгие порядки. Часто возвращался ни с чем – занятия в училище шли днем и вечером. Все же мы виделись хотя бы раз в неделю. В первую встречу отошли от лагеря, я достал свой наган, и мы по очереди стали стрелять по самодельной мишени – листку бумаги с нарисованным на нем небольшим черным кружком. Я больше мазал, а Лева с тридцати шагов бил пуля в пулю. Он еще в школе увлекался стрельбой и сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок".

10 октября полк подняли по боевой тревоге. Наш дивизион отправлялся первым, у меня не было даже нескольких минут, чтобы сбегать попрощаться с Левой. Неужели я его так и не увижу?

Когда забирался в теплушку, услышал свое имя. Ко мне бежал Лева! Кто-то передал ему, что артиллерийский полк грузится на станции. Мы успели только обняться. Лева помог мне снова вскочить в вагон. Поезд ускорял ход.

– Напиши домой, как проводил меня! – крикнул я. Бойцы уже задвигали дверь теплушки. Нет, не думал тогда, что эти мгновения, проведенные с братом, станут так дороги и памятны…


На западе горит небо

Москва встретила оглушительной стрельбой зениток. В небе висели аэростаты заграждения. Шел воздушный налет.

Уже не впервые эшелоны из солдатских теплушек и платформ с орудиями увозили полк на фронт, а настоящие бои все еще обходили нас стороной: перестрелки на границе с Финляндией и в Эстонии можно было считать только первым боевым крещением. Теперь, наверно, попадем куда надо: обогнув Москву, эшелоны повернули на запад. Кто-то вытащил карту европейской части СССР, и мы пытались представить по ней расположение наших и немецких войск на Западном фронте.

Выходило, что от оставляемых нашими войсками городов до столицы меньше ста километров…

Солдатские теплушки! Временное жилье на колесах миллионов солдат, беженцев, эвакуируемых. Сколько разговоров и дум прошло-пронеслось под гулкий стук колес! Сколько жарких споров вели едущие на фронт солдаты, пытаясь понять причины отступления! Вот и сейчас… Первым "завелся" Парахонский.

– Плохо воюем! -сердито сказал, перестав разглядывать карту.- В гражданскую войну подвигов было больше! Железными были люди, ради общего счастья себя не жалели!

– Точно! – поддержал Зиненко.- Иначе не отступили бы почти до Москвы!

– Не согласен с обоими,- не поддержал спорщиков старшина Косаговский,- на Хасане и Халхин-Голе такие же солдаты, как мы, проявили массовый героизм, дело в чем-то другом!

– Так в чем же? – не унимался Парахонский.- Почему мы не ответили двойным ударом по врагу?

– А вот теперь понюхаешь настоящую войну – так поймешь! – выкрутился старшина.- Кончай споры-разговоры!

Большинство из нас были на стороне зачинщиков спора, а в душе каждый мечтал, очень хотел совершить что-то необычное, героическое, еще не понимая, что подвиг приходит не сам собой, а дорогой воспитания стойкости, мужества, умения воевать.

Только потом оставшиеся в живых, узнав через много лет о тысячах подвигов в первые дни и месяцы войны, поймут, что каждый из спорящих был по-своему прав…Поздно вечером 15 октября разгрузились на станции Завидово под Калининой и разместились в близлежащем лесу. Стемнело. В глубине леса то тут то там раздавалось тоскливо-безнадежное мычание. Наступили холода, опавшие листья закрыли траву, и коровам (отбились, видимо, бедняги, от стада, перегоняемого в тыл) в осеннем лесу нечего есть.

Меня позвал командир взвода, лейтенант Смирнов, пришедший из штаба дивизиона, приказал ехать с ним. По-моему, комвзвода сам точно не знал куда именно: всю дорогу он нервничал, часто смотрел на карту, ничего не объясняя. В нашем полку он появился перед самой войной вместе с большой группой молодых лейтенантов, выпускников артиллерийского училища. Смирнов сразу выделился крайним индивидуализмом – у него не было товарищей, самолюбием. Его необдуманные приказы ставили меня и других сержантов в ложное положение, вызывали конфликты. Победа оставалась за нами. Смирнов перестал орать и раздражаться по любому поводу, но взаимная неприязнь осталась.

Никого мы не увидели, нигде не останавливались. Возвратились, как я понял, ни с чем.

Утром, продрогшие от холодной и неспокойной ночевки, мы быстро собрались и двинулись по шоссе Москва – Ленинград в направлении Калинина. Наша колонна из автомашин и тракторов, тащивших пушки, растянулась на много километров. Навстречу – нескончаемый поток беженцев. Большинство пешком, кое-кто на повозках. Легковые автомашины, изредка встречавшиеся, тащились со скоростью толпы. Шоферы подавали сигналы, но тем лишь вызывали раздражение возбужденных несчастьем людей. Это были калининцы.

Толпа расступалась, пропуская колонну войск. Иногда на дороге возникали заторы, и тогда люди начинали нервничать, женщины и дети плакали. Страх и гнев, отчаяние и надежда смешались во взглядах, обращенных к нам:

Постепенно на дороге остались только мы. К вечеру сделали небольшую остановку в какой-то деревне. Наши командиры зашли в дом, где расположился штаб полка. Возвратились озабоченные.

Лейтенант Смирнов прыгнул в кузов машины, волнуясь, рассказал обстановку: позавчера, 14 октября, гитлеровцы неожиданным ударом танковых частей заняли Калинин. Врага остановили курсанты Калининского пехотного училища, бойцы 5-й дивизии, только что прибывшей в Калинин для отдыха и пополнения после тяжелых боев и потерь в Прибалтике, и батальон Калининского народного ополчения. Наш полк в Москве задержали и вместо Харькова направили сюда. Командиру батареи приказано: к утру занять наблюдательный пункт в районе элеватора, что на окраине Калинина, орудия установить на огневой позиции у села Эмаус и быть готовым поддержать артогнем стрелковые подразделения. Все слушали молча, проникаясь сквозившей в его словах тревогой и озабоченностью.

Наша машина первой вновь двинулась по шоссе. На выезде из деревни у обочины стоял грузовик, из кузова донеслись тяжелые стоны раненых.

Вдруг Смирнов заговорил снова:

– Слышал, уходя из штаба, что на нашем участке,- он запнулся, словно раздумывая, договаривать или нет,- появилось новое оружие – какая-то "мясорубка". Толком не успел спросить, что немцы придумали…

Густели сумерки; впереди, постепенно охватывая горизонт, разрасталось огромное огненное зарево.

Всполохами пожаров запестрило ночное небо, горел Калинин. А ведь несколько дней назад, когда мы выезжали из Горького, он считался тылом…


"Мессер" и "мясорубка"

Ранним утром командир батареи старший лейтенант Петров, лейтенант Смирнов, я, разведчики Богданов и Федотов вышли на опушку березового леса. Впереди в слабом тумане виднелся элеватор. От него тянуло дымом и запахом горелого хлеба. Вероятно, и он полыхал ночью огнем, словно поливая кровью горизонт. Между ним и нами – раздольный безжизненный луг, без единого кустика, с бугорками земли метрах в трехстах от элеватора: там залегла наша пехота. Осенний безлиственный лес плохо укрывал нас. Под раскидистой березой, прячась за ее широкий ствол, стали рыть окоп для наблюдательного пункта. Почва глинистая, твердая. Солдатскими лопатками копать тяжело и медленно, то и дело попадались корни дерева. Эх, если бы настоящую лопату в руки да поострее! С трудом соорудили неглубокий окоп, справа и слева от ствола березы сделали небольшой земляной бруствер и присели отдохнуть. Командир взвода управления и командир батареи ушли искать штаб стрелкового батальона, уточнить обстановку.

Все трое были в окопе, когда откуда-то справа вынырнул "мессершмитт" и на бреющем полете стал поливать пулями нашу опушку. Очевидно, немецкие наблюдатели на элеваторе нас заметили! Пули сбривали ветки деревьев и били по земле спереди и сзади наспех вырытого укрытия. Наши головы и плечи едва скрывались за бруствером. Самолет проносился то сбоку, то над нашими головами, делая круг за кругом и поливая нас огнем крупнокалиберных пулеметов. Казалось – немецкий летчик хотел получше рассмотреть наш окоп, чтобы бить прямо по цели. Когда "мессершмитт", со свистом прорезав воздух, пронесся совсем рядом, я, преодолевая страх, поднял голову и увидел летчика в кабине – он смотрел в нашу сторону! Гад проклятый! В следующее мгновение близкий разрыв сброшенной с самолета мины – в 41 году "мессеры" занимались и такой бомбежкой – прижал меня к моим товарищам. Казалось, что обстрел тянулся целую вечность, хотя он продолжался, наверное, не более нескольких минут. Сонливость как ветром сдуло! Ошалелые от переживаний, взялись за лопаты, быстро выкопали окоп в полный рост. Откуда только силы взялись! Установили стереотрубу, достали бинокли, зарядили одну из винтовок – встретить "мессера", если снова прилетит.

Березовая роща, на опушке которой находился наш наблюдательный пункт, тянулась влево примерно на полкилометра. Дальше – большая поляна, на которой стояло что-то вроде сгоревшей танкетки. За поляной опять виднелся густой темный лес. Через него, судя по карте, километрах в 6-7 от нас проходила железная дорога Москва-Ленинград. В стереотрубу и бинокли длинная неровная цепочка свежевырытых наших окопов просматривалась как на ладони. Ни проволочных заграждений, ни блиндажей с траншеями – только ямки на одного бойца. В верхней части элеватора темнели узкие щели – окна: двух-трех снайперов достаточно, чтобы держать под прицелом целый батальон! Не случайно окопы словно вымерли!

Мы долго всматривались в элеватор, пытаясь определить, когда звучали редкие выстрелы, где засели снайперы, но так ничего и не обнаружили. С НП соседней батареи подошел сержант-радист Зиненко, мой хороший товарищ, добряк и балагур. В руках его была небольшая суковатая палочка.

– На, вiзьми паличку, вона щаслива, я з нею всю передову пройшов, вiд нiмецького снайпера втiк i тебе знайшов, – шутливо-возбужденно выпалил он мне и с юмором, посмеиваясь над самим собой, рассказал, как прятался от охотившегося за ним снайпера, когда проходил поляной со сгоревшей танкеткой. Но больше всего он удивил "мясорубкой": оказывается, это новое секретное оружие было… нашим! Не немецким!

– Нiмцi жах, як її бояться, земля горить пiд її снарядами, живих на обстрiляному мiсцi не залишається! – с восторгом сказал Зиненко и добавил, что видел "мясорубку", когда шел к нам. Наш комвзвода вчера, видно, не разобрался, что говорили в штабе,- свое оружие принял за чужое! Захотелось увидеть самому. Любопытство меня просто распирало. Поручив разведчикам продолжать наблюдение, я пошел в направлении, указанном связистом. Пересекая злополучную поляну, делал короткие перебежки, то и дело падая на землю. Задержался у танкетки, чтобы посмотреть, что с ней случилось. От нее пахло гарью и бензином. Почему она сгорела? Механических повреждений на ней не было видно. Ни одна пуля надо мной так и не просвистела. Либо снайпер прозевал, либо я действовал по всем правилам военной науки! За поляной лес стал густеть. Он, как и наш, был совершенно безлюден. Только километра через три-четыре наткнулся на две землянки. Несколько красноармейцев сидели вблизи. Дальше шла небольшая вырубка, которую пересекала лесная дорога. Именно об этом месте говорил связист. Но поляна была пуста, виднелись только следы автомобиля. Я спросил бойцов, была ли тут "мясорубка".

– Была, да сплыла,- ответил один из них; как бы в подтверждение его слов я услышал где-то в стороне странные урчащие, с завыванием, следующие друг за другом звуки. За ними послышался отдаленный гул множества разрывов. Появление страшного для врага оружия подняло настроение. И здорово же его "окрестили"! (Позднее эти полюбившиеся солдатам ракетные установки получили общеизвестное название: "катюши").

Когда я вернулся на НП, почти вслед за мной пришли командир батареи и командир взвода. Комбат начал вести пристрелку по элеватору. Первый снаряд улетел за серую громаду, и мы только слышали, как он разорвался. Разрыв второго был хорошо виден: снаряд поднял облачко осколков и пыли на крыше здания. Каких-либо целей мы тогда еще не высмотрели и комбат прекратил стрельбу.

К вечеру в глубине леса, метрах в 200 от наблюдательного пункта, соорудили землянку-блиндажик. Командир батареи и командир взвода ушли ночевать в деревню. Донельзя уставшие разведчики буквально валились с ног. Сказав, что буду дежурить первым, пошел на НП. Красноармейцы забрались в землянку.

Время от времени на немецкой стороне взлетали ракеты, причудливо освещая контуры элеватора. За ним и далеко справа виднелись отблески пожаров, бушевавших вчера в Калинине. Далеко справа, ближе к Волге, слышалась приглушенная расстоянием пулеметная стрельба. Наша передовая молчала. Привалившись спиной к стенке окопа, я пытался устроиться поудобнее…

К концу дежурства тело мое занемело. Усталость, накопившаяся за последние дни, когда мы двигались к фронту, и за прошедшие почти бессонные сутки, гасила мое сознание. Глаза самовольно слипались. Я вылез из окопа, прислонился спиной к неровному сучковатому стволу березы. Так было надежнее…

И все же на какую-то долю секунды я потерял контроль над собой. Вдруг, словно наяву, показалось, что прямо перед окопом вылезает танк, сшибает меня, и его гусеница давит мою спину… От тяжести переживаний и сильной боли пришел в себя. Очевидно, задремав и сползая по стволу березы, наткнулся на сучок, и возникшая боль вызвала страшный сон. Открыв глаза, осмотревшись, снова вздрогнул – по полю, в направлении ко мне, не во сне, а уже наяву двигалось какое-то непонятное, искаженное ночной темью существо. Соскочив в окоп, вытащил из кобуры наган, насторожился. Ясно слышались шаги и тяжелое дыхание… Когда человек подошел совсем близко, стало видно, что это красноармеец. На плечах и груди бойца висело стволами вверх и вниз несколько винтовок. Я остановил его. На мой вопрос, он ответил, что несет собранные на переднем крае винтовки убитых и раненых бойцов из батальона Калининского народного ополчения. Днем немецкие снайперы не давали поднять голову. Принесли пищу только сейчас. Надо еще успеть вынести убитых и раненых… За два дня батальон поредел, но и гитлеровцам досталось, особенно в первый день, когда они лезли вперед, стремясь во что бы то ни стало продвинуться вперед.

Я пригласил его погреться в нашу землянку. Мы кое-как забрались в нее. Боец закурил. При свете спички открылось страшноватое на вид, опухшее и заросшее щетиной лицо. Я не стал больше расспрашивать красноармейца – его вид и наблюдения днем говорили лучше слов, как трудно солдатам в окопах…

…Утром следующего дня из штаба полка передали приказание: совершить артналет на городской сад в Калинине, где по разведданным скопились фашистские танки и различная вражеская техника. К нашей батарее присоединились остальные. Через несколько минут дивизион повторил налет. Заглушая звуки далеких залпов и разрывов, над нами послышалось гудение. К Калинину летели два наших тяжелых бомбардировщика. "Сейчас они добавят гитлеровцам!" – подумали мы, следя за их уверенным, неспешным полетом. Когда самолеты почти подлетели к городу, откуда-то сбоку вынырнул "мессершмитт". Послышались пулеметные очереди. Ближайший к истребителю бомбардировщик пошел круто вниз, за ним распускался дымный хвост. Второй продолжал лететь. Фашистский ас сделал разворот и зажег второй бомбардировщик. Несколько парашютов повисли в небе. Между ними, как хищная птица, кружил "мессершмитт". Его пулемет строчил безостановочно. Пораженные, мы смотрели на зверскую расправу: летчики были беззащитны! Это был наглядный урок в науке ненависти к врагу; с первых дней поправшему все законы войны! Сколько их еще будет, таких уроков!

Возможность танковой атаки врага, видимо, беспокоила командование. Мне было приказано оставить на НП одного наблюдателя и связиста, а с остальными разведчиками явиться в штаб дивизиона. Там оказались и разведчики других батарей. Нам дали каждому по две бутылки с горючей жидкостью и приказали пройти к передовой на шоссе Москва-Ленинград. Меня назначили старшим. Мы нашли место, где редкий лес пророс густым кустарником вплоть до полотна дороги. Вырыли в кустах глубокие узкие окопы. Нашли несколько небольших намокших и тяжелых сучковатых палок и потренировались бросать их вместо бутылок. Мысль о танках не давала покоя – мы с ними еще не встречались. Да и всех-то нас в этой засаде было не больше десяти человек… Просидели до вечера, как было приказано, вслушиваясь в пугающие шумы леса. Танки так и не появились. Может, наш артналет сделал свое дело?

…Так без больших боев прошли первые дни. Когда на переднем крае разгоралась перестрелка, комбат открывал огонь по элеватору. Два-три залпа – и перестрелка стихала.

На четвертый или пятый день утром ко мне на НП прибежал взбудораженный чем-то разведчик Богданов.

– Ну, живем! – весело сказал он.- У нас новый комбат, да какой!

Богданов приносил нам завтраки из дивизионной кухни. Так было и сегодня. Но на этот раз он возвратился не один, а с новым командиром батареи. Тот по дороге сказал, что под Минском попал в окружение и потом пробивался к своим частям. Покорил же он Богданова окончательно тем, что сразу же приказал ему "позаботиться" о разведчиках и достать для нас в деревне мяса, картошки и спирту.

Через несколько минут со стороны нашего блиндажа показался новый комбат и, подойдя, спрыгнул в наш окоп.

Не знаю, почему командование полка решилось на замену. Разницу между старшим лейтенантом Петровым и новым командиром мы почувствовали сразу…

– Расскажи обстановку, старший сержант! – приказал он мне, увидев треугольники на воротнике шинели.

Доложив комбату все, что знал о своем участке, я решил спросить его о боях под Минском. Комбат выслушал меня, помрачнел и рассказал, как отступал от самой границы. По его словам выходило, что большинство новых укрепрайонов сданы без боя, что в первые дни войны потеряно много нашей техники. А у немцев полно танков, самолетов и артиллерии…

Все это было больно и обидно слышать, я не утерпел и перебил комбата. Запомнились необычные слова вопроса. Да и как не помнить их – ведь это был общий крик нашей солдатской души:

– Товарищ старший лейтенант, ну а все же, когда в нашу сторону начнет клониться победа?

Комбат долго смотрел на меня и разведчиков, переводя взгляд с одного на другого и как будто что-то обдумывая, а потом показал на высокую белоствольную березу, стоявшую рядом с нашим окопом, и сказал:

– Как человеку без рук, без ног на это дерево влезть, так нам победить!

Такой ответ поразил настолько, что больше вопросов мы не задавали. Комбат, видимо, обиженный молчанием, тоже не стал разговаривать и ушел.

Только вчера Богданов из кухни принес слухи, что немцы чуть ли не у Ярославля и совсем недалеко от Иванова. Мы не верили. Не поверили и словам комбата: не так уж плохи наши дела!

В следующие два дня он на НП не появлялся: либо спал, либо о чем-то разговаривал с лейтенантом Смирновым в нашей землянке. На ночь оба уходили в ближайшую деревню. Из отрывков разговоров, которые я слышал, залезая погреться, понял, что новый командир батареи- старший лейтенант Боков, еще до войны повидал немало, освобождал западные районы Украины, был участником похода в Польшу. Рассказывал он, однако, не столько о походе, сколько о том, как кутил с проститутками панской Польши.

Утром, на второй день появления Бокова, мы засекли две немецкие минометные батареи. Цель была отличная, немцы почти не замаскировали огневые позиции, которые располагались на кустистом взгорье, справа за элеватором. Когда минометы стреляли, мы видели вспышки огня, вырывавшиеся из стволов. Это была первая обнаруженная мною цель! Я побежал в блиндажик доложить об этом новому командиру батареи. Мне уже представлялись разбитые минометы и падающие под нашим огнем немецкие солдаты. Но Боков зло бросил:

– Нет боеприпасов, сержант! – Приказал вернуться на НП и продолжать наблюдение.

Я поплелся сам не свой: слова комбата и обидели, и расстроили меня. Это не укладывалось в моей голове.

Справа от нас, где располагались наблюдательные пункты двух других батарей дивизиона, было относительно спокойно. Слева, где проходила железная дорога и где находился дивизион, в котором служил Парахонский[3], все дни слышалась пулеметная и винтовочная стрельба, вела огонь наша артиллерия и глухо "тюкали" немецкие минометы. Мы не знали, что там происходит, комбат пожимал плечами. Утром, на третий день своего появления, поговорив с начальником штаба дивизиона по телефону, он обратился к Смирнову:

– Приказано перенести наш НП к железной дороге. – И весело посмотрел на меня: – Теперь и нам снарядов подбросят! – Приказал лейтенанту: – Сходи туда с Богдановым, подбери место для НП!

В полдень ко мне на наблюдательный пункт пришел командир взвода управления соседней батареи нашего дивизиона лейтенант Городиский. Узнав, что делается на нашем участке, рассказал, как его разведчики обнаружили почти не замаскированную немецкую минометную батарею- судя по всему, одну из тех, что видел я. Он обстрелял ее и в бинокль видел, как снаряды разбили два миномета. Батарея с тех пор молчит. Его рассказ поднял мое настроение. Я хорошо знал лейтенанта. Он начал службу в полку в 1939 году. В боях с белофиннами, за отвагу, прямо на фронте, был произведен в сержанты. Месяц тому назад его назначили командиром взвода и присвоили звание младшего лейтенанта. Для меня он все еще был сержантом, товарищем по довоенной казарме. Я пригласил Городиского в наше укрытие, к разведчикам. Подойдя, мы увидели уже возвратившегося Смирнова. Он сидел перед блиндажиком и бритвой срезал свои окантованные золотой ленточкой лейтенантские нашивки на шинели. Увидев Городиского, вдруг заорал на него:

– Почему командирские нашивки не срезал? Их же за версту видно! Наблюдатель называется!

Городиский, видимо, обиделся – зло плюнул и ушел.

"Ему – командиру – виднее, что делать,- подумал я про Смирнова,- зачем только надо было на Городиского орать…"

К вечеру комбат позвал меня:

– Старший сержант, прикажи разведчикам собрать имущество и отправляйся с ними на новый НП. Следуйте через огневые позиции, там поужинаете. Я с лейтенантом Смирновым пойду через штаб стрелкового батальона…

Он нервничал, отчитал меня за нерасторопность. На кухне после ужина мы задержались – получали теплое белье. Неожиданно для нас появились Смирнов и Боков. Комбат снова отругал меня за то, что задерживаемся. К нам подошел красноармеец Федотов, ординарец комбата,- на кухне он готовил ему что-то на ужин,- и спросил:

– Товарищ старший лейтенант, мне с кем идти – с разведчиками или с вами?

– Со мной пойдешь,- отрывисто и резко бросил ему Боков.

Мы постарались побыстрее скрыться с глаз непонятно чем раздраженного комбата.

Вечерело. Богданов сбился с дороги, и мы шли через лес наобум, надеясь выйти к железной дороге. Дневной бой стих, не слышно было ни единого выстрела. В полной темноте подошли наконец к железнодорожной насыпи, не зная точно, где находимся – у своих или у врагов. Я вытащил наган, красноармейцы зарядили винтовки. Решили пройти немного вперед, вдоль насыпи, и шагов через пятьсот увидели железнодорожную будку, у которой утром побывал Богданов с командиром взвода. Смирнов сказал ему, что рыть окоп для НП надо на другой, высокой стороне насыпи. Мы перешли полотно и вскарабкались наверх. Здесь росли редкие деревья, чернели кустарники, и впереди местность вряд ли просматривалась. "Придется ждать рассвета, чтобы выбрать как следует новый НП",- подумал я и выругал в душе Смирнова, не выполнившего до конца приказ комбата. Под насыпью, у самого полотна, выкопали яму и накрыли ее шпалами, лежавшими неподалеку.

Работа согрела нас. Я оставил одного бойца дежурить, а с остальными залез в блиндаж. Уснули в намокшей от пота одежде, прямо на земле. Вылезая утром наверх, щелкали зубами и дрожали всем телом: последние дни резко падала температура, и эта ночь была особенно холодной.

С Богдановым пошли выбирать наблюдательный пункт. С высотки, поросшей густым кустарником, в слабом утреннем тумане были видны деревня и большое поле перед ней. Посередине тянулась цепочка совершенно не замаскированных недавно вырытых окопов. То в одном, то в другом мелькали головы красноармейцев – судя по всему, им приносили пищу. Один храбрец сидел наверху и преспокойно ел из котелка. Немецкая передовая, вероятно, проходила по огородам деревни. Обзор отсюда был отличный, и, оставив Богданова рыть окоп, я вернулся назад. У блиндажа увидел помкомвзвода Парахонского и двух его связистов. Мы очень обрадовались встрече – не виделись со времени выезда на фронт.

Парахонского было не узнать. Он осунулся, похудел, но глаза весело светились.

– Я, брат, в сорочке родился! – сказал он сразу же.- Два раза могло убить, а вот живой!

В первую фронтовую ночь они проскочили на машине передовую и поняли это только тогда, когда над головой засвистели пули. Каким-то чудом выбрались обратно, оставив машину и имущество. Вчера рядом с ним убило бойца.

Я стал расспрашивать, что происходит на их участке. Оказывается, они сразу попали "в переплет": что ни день – то немцы или наши идут в наступление. Деревня переходит из рук в руки. Командир батареи, старший лейтенант Сукомел, разбил два пулеметных гнезда, да и немецкой пехоте от него досталось! Повезло Парахонскому на командира!

Пока мы разговаривали, связисты установили телефонный аппарат. Они прервали наш разговор, сказав, что штаб требует Бокова. Он еще не появлялся, трубку пришлось взять мне.

Начальник штаба дивизиона спросил, что нами сделано и где находится командир батареи. Я доложил, что подготовлен НП и блиндаж, что Боков, наверное, скоро будет и что он пошел сюда, на НП, через штаб батальона вместе с лейтенантом Смирновым и красноармейцем Федотовым. Через час меня снова позвали к телефону. Узнав, что комбата еще нет, начальник штаба приказал отправить двух красноармейцев в стрелковый батальон и разыскать пропавших.

– Живыми или мертвыми,- добавил он.

В полдень красноармейцы вернулись, никого не обнаружив. В этот день "мессершмитты" сделали жестокий налет на оставшиеся на старом месте наблюдательные пункты других батарей дивизиона, обстреляли штаб полка, бомбили огневые позиции в Эмаусе. Действовали точно, словно по чьей-то подсказке.

Через два дня меня и Богданова вызвали в штаб полка и стали расспрашивать про Бокова. Мы рассказали обо всем, что произошло за те три дня, пока Боков командовал батареей. В конце наших объяснений капитан, разговаривающий с нами, укоризненно покачал головой:

– Эх, вы! А еще комсомольцы!

Он не сказал больше ничего, отпустил нас, но нам самим уже стало ясно, что рядом с нами был предатель, сумевший подбить на предательство нашего комвзвода и подбиравший ключи к нам.

Вспоминая сейчас и заново переживая этот случай, задаю себе вопрос: как могло случиться, что мы не увидели зловещего замысла в сказанных словах, срезанных петлицах? Разговор с новым комбатом встревожил нас, зародил чувство какой-то отчужденности от этого человека. Однако для кадровых сержантов и красноармейцев авторитет командиров и политработников был настолько высок, что ответ комбата был воспринят нами только как злая реакция на долгое изнурительное отступление, участником которого он оказался. Менее всего мы ожидали, прибыв на фронт,- вообще не мыслили – возможности предательства, тем более со стороны людей из одного и того же блиндажа и окопа! Вопрос – победим или нет – перед нами не стоял: безгранично верили словам Сталина, считая отступление делом временным.

Тогда, по молодости, не задумывались, откуда берутся такие выродки. Как опознать их в повседневной жизни? Обычное шкурничество и трусость, приспособленчество и безответственность, равнодушие ко всему происходящему (кроме собственных дел), всепрощение для тех, кто постоянно подводит своих товарищей и близких, любит жить за счет других, обманывая и делая подлости,- вот почва, на которой произрастает предательство в годы тяжелых испытаний!

Для меня и разведчиков случай с Боковым стал большой наукой: надо жить своим умом, отвечать не только за себя, но и за окружающих, понимать, что за черными мыслями и словами могут последовать черные дела. Истины простые, а по-настоящему поняли их, когда набили шишки…


Бьем гитлеровцев!

День или два спустя наш дивизион сняли с железной дороги Москва-Ленинград и паромной переправой, в сумрачный дождливый день, перебросили на левый берег Волги[4]. Это не такое уж легкое дело: паром был очень хлипким…

После ночного марша дивизион занял позиции вдоль левого берега Волги. Пехоты здесь не оказалось. Оборона водного рубежа была поручена артиллеристам.

Новый наблюдательный пункт нашей батареи находился метрах в двухстах от реки, там, где берег поднимался террасой. Кругом рос густой кустарник, чуть сзади начинался лес. Тут мы и построили блиндаж, а на песчаной террасе вырыли большой окоп, установили в нем стереотрубу. Впереди, между террасой и водой, ночью оборудовали еще один окоп, куда на ночь забирался разведчик с ручным пулеметом.

За рекой, в полукилометре от берега, отлично просматривалась большая деревня. Сразу за ней шел лес. Я и разведчики часами просиживали за стереотрубой, наблюдая поведение немецких солдат и офицеров. В наших ушах еще звучал упрек: "Эх, вы! А еще комсомольцы!" И нам очень хотелось обнаружить что-нибудь и нанести урон гитлеровцам.

Враги разгуливали свободно, не маскируясь, иногда по деревне проезжали машины. В одном из домов явно расположился штаб: к нему то и дело подходили офицеры. В остальных жили солдаты; жителей не было. Мы сообщили об этом в штаб дивизиона. Несколько дней, то утром, то вечером, командир дивизиона приходил на НП и, не торопясь, выпуская по два-три снаряда, проводил пристрелку батарей. На третий или четвертый день, когда в деревню въехала колонна автомашин и навстречу ей из домов высыпали гитлеровцы, он открыл беглый огонь всем дивизионом. Подошедшие было к машинам солдаты бросились врассыпную. Машины заметались, одна съехала в канаву и опрокинулась. Над двумя другими поднялись высокие столбы огня и дыма. Несколько офицеров и солдат, выбежавших из штаба, попали в эпицентр огня: возникший близко взрыв разметал их в разные стороны. По всей деревне комьями летела земля, мощно грохотали разрывы. Так продолжалось несколько минут. Над деревней встало сизое облако порохового дыма. Мы с восхищением смотрели на нашего командира: вот что такое умело подготовленный артиллерийский налет! Наконец-то и мы как следует поколотили фашистов!

Наш налет стал сигналом к стрельбе батареи "катюш". Она только вчера присоединилась к нам, ее наблюдательный пункт был немного в стороне. Мы услышали прерывистое урчание реактивных установок. Вскоре в деревне и в лесу за ее околицей заплясало пламя.

На следующий день деревня казалась вымершей. Проехала лишь одна машина, нам показалось – санитарная.

Не только от нашего дивизиона попало гитлеровцам! В эти дни куда больше отличилась батарея лейтенанта Сукомела, где служил Парахонский. До конца октября она оставалась на старом месте, в районе железной дороги Москва-Ленинград. С наблюдательного пункта батареи едва-едва просматривалась окраина Калинина. Наблюдая за этим направлением, Парахонский заметил снижающиеся "мессеры", а затем увидел, как что-то мелькнуло между двумя соседними строениями у окраины. Он стал всматриваться через стереотрубу в это место и заметил какие-то холмики, а потом ясно увидел в том же промежутке садящийся "мессершмитт". Аэродром! Сориентировав карту, убедился, что на ней в этом месте стоит значок ипподрома. Значит, гитлеровцы использовали его как летное поле, и можно определить точные координаты места посадки вражеских самолетов! Он сообщил об этом командиру батареи. Однако, когда тот появился на НП, погода испортилась, рассмотреть самолеты стало невозможно. На следующее утро видимость была отличной. На НП к Парахонскому пришел лейтенант Сукомел и еще несколько командиров. Они открыли огонь по аэродрому. С первого залпа загорелся один из самолетов, над ним поднялись клубы черного дыма. Под беглым огнем батареи летный состав не мог подойти к машинам. Один за другим появлялись новые клубы дыма – взрывались и горели самолеты. Обстрел продолжался вечером и ночью и тоже не безрезультатно. По подсчетам Парахонского, батарея уничтожила больше 10 фашистских стервятников.

Все отличившиеся получили награды, в том числе и Парахонский. С его слов (я его увидел спустя несколько дней в штабе полка, куда меня посылали с донесением), командир полка майор Яровой, выслушав рапорт группы командиров, доложивших об обстреле аэродрома, неожиданно спросил:

– А кто обнаружил аэродром и определил его координаты?

Ему сказали.

– Тогда и Парахонского представить к ордену,- приказал командир полка.

Короткий рассказ о разгроме вражеского аэродрома появился в "Красной звезде". Лейтенант Сукомел был награжден орденом Красного Знамени, Парахонский – Красной Звездой.

И все-таки недостаточный боевой опыт нет-нет, да и давал себя знать. Через трое суток после удачного огневого налета на занятую немцами деревню к нам ночью пришел вновь назначенный командир взвода – молодой бравый лейтенант. Зашел в блиндаж, расспросил, что видели за день. Мы сказали, что в крайнем, сохранившемся от пожара доме поселились офицеры. Лейтенант вынул карту, целлулоидный круг, с помощью которого готовят данные для стрельбы, и стал с ним работать на карте. Потом позвал меня, и мы вышли на НП. В окопе сидел связист. Командир взвода скомандовал:

– …Два снаряда, беглый огонь!

Над рекой пронеслись снаряды, долетели звуки выстрелов, но разрывов мы не услышали. Лейтенант подал новую команду. Заканчивая, громко крикнул: "Огонь!" Связист быстро повторил. Не успел я подумать, что командир взвода командует слишком громко – немцы на том берегу Волги могут его услышать, как над нами раздался оглушительный свист, и впереди, совсем рядом, разорвались наши снаряды. Я и лейтенант свалились на землю одновременно.

Готовить данные для стрельбы мы умели. Решили: пока командир взвода не напрактикуется стрелять, придется проверять его. Хоть он у нас вроде и молодец, а вот что натворил – и себя и нас чуть не укокошил!

Вообще-то, эти три дня на нашем участке было очень тихо. Мы даже сумели помыться в "бане", наспех построенной прямо на огневой. Предприимчивый начальник штаба дивизиона соорудил ее из землянки. Пар получался от нагретых камней, вместо таза для воды приспособили кухонное ведро. В "баню" надо было залезать на четвереньках, а мыться на корточках. Зато я навсегда запомнил чувство небывалого, острейшего наслаждения, когда впервые за четыре месяца войны моей кожи коснулась горячая вода с мылом, очищая ее от накопившихся пота и грязи!

Вероятно, все, кто побывал на фронте, помнят, как при каждом удобном случае – а они были не так-то часты – солдаты радовались любой возможности смыть походную грязь, умыться, ну, а уж попасть в баню, пусть походную, наскоро построенную, было истинным блаженством!


"Счастливы, молодой человек!"

В начале ноября дивизион перебросили на другой участок Волги, ниже по ее течению. Река служила нейтральной полосой. Везде лежал глубокий снег. Морозило. Прибрежная часть реки покрылась тонким льдом. Мы выбрали НП между деревьев могучего соснового леса, выходившего на высокий обрывистый берег, немного в стороне от небольшой деревни, вырыли окоп, траншеей соединили его с блиндажом. С другой стороны Волги находилось село, посредине которого возвышалась церковь.

Новый командир батареи лейтенант Варягин в первый же день сделал пристрелку по церкви, считая, что там может находиться наблюдательный пункт немцев. Выполнил он это мастерски: четвертым снарядом попал в колокольню.

С немецкой стороны ответа не последовало. Село словно вымерло.

Варягин понравился мне н разведчикам с первого дня. Был он немногословен, сдержан, смел. По дороге сюда он и я должны были пройти через деревню, тесно прижатую к Волге, отлично просматриваемую с другого, занятого гитлеровцами берега. Шел минометный обстрел, посвистывали редкие пули. Разрывы мин возникали беспорядочно, то приближаясь, то уходя далеко от нас. Шагая посередине улицы, Варягин не кланялся осколкам, даже тем, что шипели совсем рядом. Я шел за ним, думая, что мог бы он идти и побыстрее и не очень выставлять себя напоказ фашистским воякам. Была ли это беззаботность молодости, неопытность и необстрелянность или лихость, желание показать, что двадцатилетний комсомолец Игорь Варягин, только что назначенный командиром батареи, не трус,- судить не берусь. Наверное – все вместе взятое.

Нашему дивизиону была поставлена задача – оборонять участок левого берега Волги – километров двадцать. А, кроме нас, других войск не было! Каждая из трех батарей отвечала за 6-7 километров лесного берега.

– Враг должен думать, что весь берег и днем и ночью под тщательным наблюдением,- сказал Варягин,- это значит, что мы не должны пропустить ни одного солдата, ни одной машины, открыто идущих или едущих по деревне, ни одного ночного огня и звука! Будем сразу же обстреливать – такой приказ командования!

Мы старательно исполняли свое дело: круглосуточно дежурили на НП, делали вылазки по берегу, не соблюдая правил маскировки, чтобы создать видимость многих наблюдательных пунктов.

Особенно тяжелы были ночные дежурства. Мороз к вечеру крепчал, начинали потрескивать деревья; шинель, не просушенная ни разу до конца, и кирзовые сапоги дубели, пальцы на руках, несмотря на рукавицы, переставали слушаться, металлические части стереотрубы прилипали к коже рук. Невольно думалось: "Что же будет в январские морозы, да еще если придется браться за винтовку – в варежках не настреляешь!"

Необычно ранняя зима все же не могла сковать толстым льдом могучую реку – она была хорошим оборонительным рубежом. Но морозы все больше давали о себе знать. С каждым днем водный просвет на реке сужался. Снег занес и наш "колодец" – глубокую воронку от тяжелого вражеского снаряда, упавшего рядом с нашим блиндажом. Так мы докопались до воды и брали иногда ее, пахнущую порохом, но все же пригодную для питья.

Вместе с Варягиным на шесть километров волжского берега нас было шесть человек: четыре бойца, сержант и лейтенант. Справа от наблюдательного пункта через редкие стволы сосен виднелись дома пустующей деревни; жители покинули ее, боясь оставаться под обстрелом. Слева от нашего окопа вдоль Волги тянулся высокий боровой лес.

Где-то там, далеко, еще ниже по реке, находились другие НП батарей дивизиона; в глубине безлюдного леса километров за десять от нас на опушке поляны, стояли четыре орудия нашей батареи, связанные с нами тонкой ниточкой телефонного провода…

"…До Иванова отсюда, напрямую, двести километров, а враги прошли в четыре раза больше, приближаются к Москве…" – эта мысль и тревожила и придавала силы.

Утром 7 ноября вся поверхность Волги покрылась шедшим всю ночь снегом. Еще неделя-две – и реку скует толстый ледяной панцирь, а впереди нас пехоты как не было, так и нет…

С батарейной кухни необычно рано принесли термос с пищей и бутылку водки. Мы разложили еду по котелкам, водку разлили в единственный стакан и крышки от котелков.

Варягин взял стакан задубевшими от мороза пальцами, чокнулся с каждым из нас:

– За наш великий праздник!

Мы дружно поддержали его: каждый из нас в душе уже произнес эти слова.

Я выпил свою "рюмку" вместе со всеми. В котелок с кашей падали снежинки и не таяли. Я ел и думал, как необычно встречаю великий праздник, про Иваново… После переброски нас под Калинин письма из дому почему-то не приходили.

…Крохотным, малозначительным, заброшенным островком был наш НП в бушующем море сражений под Москвой. И все-таки не было чувства одиночества, оторванности от главных сил фронта, от Родины. Твердо знали: в беде нас не оставят, помогут. "А если помощь придет слишком поздно? Узнают ли родители, что их сын погиб, преграждая врагам путь к родному городу?…" – думал я.

Через несколько дней на НП принесли "Правду" со снимком парада на Красной площади в Москве. В ней говорилось о том, что у нас временные трудности! Пройдет несколько месяцев, полгода, может быть, год и гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений. Победа будет за нами!

У меня была собственная большая радость: в этот же день получил письмо и посылку. "Иваново еще ни разу не бомбили,- сообщал отец,- хотя воздушные тревоги объявлялись несколько раз". В посылке – теплые портянки и толстая вязаная кофта. В письме сказано, что она из медвежьей шерсти, что маме ее дала тетя Катя, одинокая женщина, Палина соседка. Мне и без кофты стало теплее: только мамино сердце могло почувствовать, как Дрог я на морозе в своей солдатской шинели и кирзовых сапогах. "Тетя Катя денег не взяла",- писал отец. А ведь в мирное время у нее и снега зимой нельзя было допроситься!

…Стареют с годами фронтовики, многое забывают, уносят с собой, уходя в небытие… Парад на Красной площади, утвердивший в сердцах солдат неотвратимость наказания гитлеровцев и прихода победы, сохранятся в памяти поколений!

16-17 ноября мы слышали отголоски дальней канонады и пытались разгадать, что она означает. Звуки смещались от запада к востоку. Значит, фашисты снова перешли в наступление? На нашем участке перемен не было. Но по отсутствию пехоты можно было понять, что командованию не до нас. Дивизион продолжал прикрывать брешь, создавшуюся между Западным и Калининским фронтами. Два других отражали натиск врага вместе с отступавшими частями Западного фронта на правом берегу Волги. Нам оставалось только ждать, что будет дальше.

Кроме нашего заснеженного лесного НП, мы оборудовали другой – на чердаке одного из домов близ расположенной деревни. Ночью там можно было и поспать в чисто вымытой горнице, и приготовить из снега кипяток, заменявший нам чай. В случае обстрела нас мог спасти глубокий подвал. Лаз в него находился на кухне, рядом с русской печью. 22 ноября утром мы сидели на чердаке дома и наблюдали за немцами через пролом в обшивке. Неожиданно к нам поднялись лейтенант и красноармеец в полушубках, валенках. Сказали, что они из подошедшей на наш участок стрелковой дивизии. Много раз крепко били немцев, а встанет Волга, так дадут перцу еще! Бои, обстрелы, которые мы провели, казались мелкими по сравнению с теми, о которых они говорили. С охотой рассказали им обо всем, что знали.

Лейтенант высунул голову через пролом и долго разглядывал в бинокль занятое немцами село. Минут через 15-20 ушли. Я спустился с чердака в горницу и стал клеить новую карту. Не прошло и нескольких минут – над нашим домом просвистел снаряд. Второй разорвался не долетев. Разрывы повторились, но уже совсем близко. Немецкие артиллеристы берут наш дом в вилку, понял я и, убрав карту, побежал к спасительному подвалу. Просвистел еще один снаряд. Он разорвался рядом. Очевидно, разведчики уже спустились с чердака – дверка лаза в подвал была открытой. Я уже собрался прыгать в подполье, когда над головой снова раздался оглушительный взрыв, что-то со страшной силой ударило меня в плечо, сбив с ног, отбросив в сторону и назад… Резко запахло порохом. Почувствовал тупую, щемящую боль, захватывающую верхнюю часть тела, но вскочил и бросился в подвал.

Рядом с домом еще рвались снаряды, однако мне уже было не до них. По спине что-то текло, правая рука плохо слушалась.

– Посмотри-ка, – сказал одному из разведчиков,- я, кажется, ранен.

Он зажег спичку. На спине и груди через гимнастерку просочилась кровь. Разведчики разорвали ее от ворота вниз. Кое-как меня перевязали.

Обстрел прекратился.

Боль быстро растекалась по груди и правой руке, я с трудом вылез из подвала.

Один из разведчиков сбегал на наш лесной НП, сказал о моем ранении Варягину. Комбат вызвал автомашину. Обхватив разведчика здоровой рукой за плечи, дошагал до машины. Когда мне помогали влезать в кабину, подошел Варягин с Богдановым. Разведчик надел мне на здоровую руку часы, которые я оставил у него, уходя с лесного НП в деревню. Машина тронулась. Я пробовал улыбнуться.

Варягин и разведчики помахали мне руками. Лица их были серьезны и озабочены.

К вечеру попал в медсанбат. Пожилой фельдшер, осмотрев меня, сказал:

– Ну, счастливы, молодой человек! Пройди осколок чуть-чуть выше – вас сюда вряд ли довезли бы – с сонной артерией шутки плохи. А чуть ниже – ваша ключица была бы раздроблена, возможно, пробито и легкое – это тоже не слаще. Судя по ране, осколок прилетел спереди сверху. Он вонзился в правое плечо близ шеи и выскочил, пробив правую лопатку.

И плечо и рука болели все сильнее.

После перевязки мне предложили селедку с черным хлебом и чаем, но мне было не до еды. Кое-как пересидел ночь на скамье, пристроенной к одной из стен избы, вжавшись в угол. Запомнился надолго путь из санбата в Кимры, в полевой госпиталь. Грузовик отчаянно прыгал на ухабах и колдобинах подмерзшей грунтовой дороги, разбитой еще осенью, и каждый толчок отзывался лютой болью в моем плече. Кроме меня, в кузове сидел еще один раненый. Два красноармейца лежали на соломе, покрывающей днище кузова, и тяжело стонали. В Кимрах в первом госпитале нас не приняли, и другой оказался забитым ранеными. Меня вели из комнаты в комнату и не могли найти свободного места. Часть раненых лежала прямо на полу. Среди них было много обмороженных, в основном, казахов и узбеков. Некоторые из них держали кверху ноги и руки. В комнатах стоял тяжелый тошнотворный запах. Наконец нашли место в какой-то небольшой комнате с кроватями. Я, как был в шинели, накинутой на плечи, так лег на койку. Бессонная ночь в медсанбате, дорога, да теперь тепло отняли последние силы. Я словно провалился в темную глубокую яму и проснулся только утром.

После осмотра и перевязок нас стали грузить в автомашины и отправлять на вокзал. Рассчитывал увидеть санитарный поезд, зеленые вагоны с красными крестами… Но стояли теплушки, совсем такие же, в каких мы ехали на фронт. "Лежачих" раненых клали на нижние нары; "ходячие" лезли наверх. Я с трудом забрался на верхние нары, устроился так, чтобы, по возможности, уменьшить боль. Но вот поезд тронулся. Вагон сильно затрясло, и при каждом его колебании словно чьи-то зубы впивались в мое плечо. Раненые стонали, просили пить… Санитара с нами не было, он заходил только на остановках. Я ехал сидя, о сне не могло быть и речи. Дотянуть бы до утра! Ночью на противоположной стороне вагона после сильного толчка поезда рухнули верхние нары. Лежащие на них раненые вперемежку с досками упали на тяжелораненых, находившихся внизу. Тускло светящаяся лампочка совсем погасла. В кромешной тьме слышны были жуткие стоны, мольба о помощи, бессвязные крики людей, лишившихся сознания.

"Вместо нас сюда бы Гитлера и тех, кто развязал эту войну, чтобы сами испытали весь этот ужас, услышали эти страшные вопли",- думал я со злобой и отчаянием, пытаясь слезть со своих нар… К нашему счастью, поезд вскоре остановился, пришли санитары и помогли раненым.

До Москвы нас везли более суток, хотя обычный поезд шел всего несколько часов. Вероятно, наш эшелон с ранеными был последним, проследовавшим из Кимр в Москву: враги подходили к столице и вот-вот должны были перерезать железную дорогу, по которой двигались наши теплушки с красными крестами на боках и крышах.

Когда автобус шел к Тимирязевской сельскохозяйственной академии, где размещался госпиталь, я смотрел на улицы малолюдной Москвы, перекрытые во многих местах рогатками из рельсов и заборами из колючей проволоки. На глаза попадались зенитные орудия. Время от времени раздавались выстрелы зенитных пулеметов. Очевидно, ожидался или уже шел воздушный налет. Кругом на всех улицах очень много снега.

…Так закончилось мое участие в сражении на верхней Волге – правом фланге великой битвы за Москву…

Дивизионы, оставшиеся на правом берегу реки, отступавшие почти до Москвы, понесли серьезные потери…

Мы не выбирали свою участь.

Расположение частей и соединений на фронте определяло высшее командование. Самое большее, что мог выбрать солдат или сержант вроде меня,- это место для окопа, блиндажа или землянки…

Из двенадцати сержантов, снятых на фотокарточке, отосланной мною домой перед началом войны, погибли двое. Случай сохранил меня: смерть ошиблась на несколько миллиметров в выборе своей цели.

Еще четверо из нас погибнут позднее, на других фронтах войны. Из оставшихся в живых все будут ранены по несколько раз. И только Ваня Зиненко пройдет войну с одним легким ранением. Это он под калининским элеватором нашел и предлагал мне "счастливую" палочку. Не она, конечно, спасла его. Как и всем нам, ему здорово досталось. Через тридцать девять лет после этих событий, когда мы снова увиделись с ним, он сказал:

– Иногда было так тяжело, что хотел, чтобы меня убило… Помню, один раз, в минуту слабости пошел в "долину смерти",- была у нас такая подо Ржевом,- без всякой на то причины, просто так, куда глаза глядят, чтобы поскорее шлепнуло…

На фотографии, не задумываясь, я написал про себя: "будущий участник боев и войн".

Кто мог подумать тогда, что мне и моим товарищам предстоят суровые экзамены! Не мне оценивать, как я выдержал первый из них. Одно ясно сейчас: доставшийся мне "билет" был далеко не самым трудным…

…"Тимирязевка", где я лежал, была переполнена; Почти каждый день формировались санитарные поезда и увозили раненых в тыловые города страны. Через несколько дней настал и мой черед.

В Тюмень нас, раненых, везли настоящим санитарным поездом. В нем все было почти как в госпитале – горячая еда, если нужно – перевязки, даже срочные операции. Старинная, очень большая и очень теплая кофта, связанная из медвежьей шерсти, присланная мне из дому, пригодилась – надел ее вместо гимнастерки, не вдевая правую руку в рукав. И тепло и надевать просто. Когда поезд подходил к Тюмени, я поверх кофты накинул шинель. Вышел из вагона сам, вместе с группой "ходячих". К нам подскочила бойкая сестра:

– Ну, кто со мной?

Мы пошли за ней. У вокзала стояли сани, запряженные понурой маленькой лошаденкой. Мы сели в них. Сестра взяла в руки вожжи. На улице было более 40° мороза. Лошадка шла только шагом, никакие понукания и кнут на нее не действовали. Моя кофта и шинель внакидку не спасали от холода. В госпиталь я вошел стуча зубами и посиневший, поразив своим видом подбежавшую санитарку.

Второй раз напугал людей. По дороге в Тюмень наш поезд останавливался на несколько дней в Муроме. Вероятнее всего, нужно было основательно помочь раненым. Нас переместили в какое-то здание, рядом с вокзалом. Водили "ходячих" и переносили носилками тяжелораненых молодые девушки, похожие на школьниц. Одна такая взяла меня под руку и повела, как выяснилось, мыть. На улице, у стены здания, была фанерная пристройка, в ней – душ. Я наполовину разделся и сразу зашелся мелкой дрожью: пристройка не отапливалась, а на улице лежал снег. Девушка нервничала, сказала, что раздеваться совсем не надо, наскоро помыла мне здоровую руку, накинула теплый халат, дала валенки и отвела в палату. Там мне стало теплее, возникало какое-то приятное ощущение. Вдруг моя сопровождающая появилась снова:

– Вы все еще в халате и валенках? Ложитесь в постель! Мне нужно вести следующего раненого!

Я покорно снял все, но, отдавая халат девушке, не удержался и сказал:

– Это как у Плюшкина – на всю дворню один халат и сапоги!

…Бескрайние просторы восточной части Европейской России и Сибири успокаивали: такую большую страну завоевать невозможно! На железнодорожных станциях

кипела напряженная тыловая жизнь, без стрельбы зениток, без противотанковых рогаток на улицах. Огни тыловых городов светились и ночью – вражеские бомбардировщики сюда не долетали.

Первое, что я сделал в Тюмени,- написал письмо домой. Затратил на это много времени. Рука еще очень плохо слушалась и болела, а я старался писать четким, красивым почерком:

"Дырка в спине была 3x4 см, а в плече, где осколок влетел,- 3x3. Сейчас "дырок" почти нет…"[5]

Через несколько дней в газетах появились сообщения об успешном наступлении под Москвой. Наконец-то! Со мной в палате лежал пожилой пехотинец, раненный, как я узнал, под калининским элеватором, и еще человек шесть с разных фронтов. Мы горячо обсуждали последние новости. Я переживал, что не пришлось участвовать в наступлении, сказал об этом пехотинцу. Он отечески-заботливо посмотрел на меня и пожурил:

– Сынок, ведь кому-то и жить надо! Вот ты молодой, значит, уже лучше меня: у тебя еще все впереди! На-ка вот бритву – сними усы, ты, видать, их еще ни разу не брил, а уже пора!

На Новый год к нам в гости приехали колхозницы. Привезли к нашему столу подарки. Вечером была встреча с ранеными.

Сначала выступил самодеятельный коллектив госпиталя. Сестры начали с песен, а потом лихо заплясали гопак. Колхозницы сидели в первых рядах. Вдруг из зала на сцену вышел раненый:

– И я хочу танцевать!

Сбросил халат и в нижней рубашке и кальсонах задал такого трепака! Колхозницы засмущались, но, наверное, поняли, что сами и виноваты,- кроме масла и мяса для столовой, подарили кое-кому сорокаградусную. Школьники выступали со стихами, песнями. Я смотрел на малышей, чувствовал себя их защитником и думал: "Нет, не зря я был на фронте, не зря мучаюсь от раны… За них, за наше будущее!"

Чаще всего к нам в палату заходила сестра Таня Повзык. Вряд ли она была старше меня, но вела себя как опытный медицинский работник. Говорила на украинском языке, певуче и красиво. Всем нам очень нравилось ее теплое, ласковое отношение к раненым. Что и говорить, в госпитале были разные люди, и среди раненых и среди сестер.

Иногда по палате ползли слухи о легком поведении какой-нибудь сестры… О Тане же за все время никто не сказал дурного слова.

Настало время выписки. Врачебная комиссия работала на четвертом этаже. Меня быстро осмотрели. Сердце мое, ослабленное потерей крови, непривычное к ходьбе по лестницам, билось очень часто.

– На что жалуетесь?

– Вот, сердце колотится.

– Сколько вам лет?

– Двадцать.

– В таком возрасте это не опасно! Годен!

Вечером после ужина у меня возникло неодолимое желание поговорить с Таней. До последнего дня я не решался сделать этого.

Сестра стояла в коридоре недалеко от нашей палаты и смотрела в окно. И раньше в свободную минуту она любила постоять возле него неподвижно, глядя прямо перед собой. Может быть, в это время видела она не заснеженные улицы чужого для нее сибирского города, а свою зеленую и певучую Украину, свой родной дом, из которого молоденькой девушкой ушла работать в госпиталь…

Я подошел к ней и сказал: "Таня, я хотел бы поговорить с вами!" – "Iдiтъ краще спати",- не повернув головы ответила сестра. Опешив и растерявшись, я ушел.

Утром следующего дня мне дали направление в городок, где стоял запасной артиллерийский полк.

Назначение командиром противотанкового орудия было неожиданным – я служил во взводах управления, а не в огневых взводах, обеспечивающих стрельбу из орудий и уход за ними. К счастью, противотанковая пушка была легкой и простой в обращении, я быстро освоил, как она разворачивается с походного положения на боевое, правила стрельбы прямой наводкой по подвижным целям и способы маскировки.

Жили мы в бараках-землянках с двухэтажными нарами. Сразу же по прибытии решил написать письмо Тане в госпиталь. Мне очень хотелось оправдать себя в ее глазах: казалось, она подумала обо мне что-то нехорошее,

Я написал, что до войны не был знаком по-настоящему ни с одной из девушек, что после фронта и полученного ранения, вдалеке от родных и близких, мне очень хотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, что несколько раз собирался подойти к ней, но отважился на это только в последний вечер… Не рассчитывал на ответ, но письмо пришло, простое и искреннее. У нас завязалась дружеская переписка, длившаяся полтора года. Тот, кто был на фронте, знает, как дороги такие письма! Забегая вперед, скажу, что я был виновен в прерванной переписке. Таня знала мой домашний адрес, написала моим домашним. "Прислал письмо какой-то Повзык, – сообщил отец, – спрашивает, что с тобой случилось?" Милая Таня! Посылая письмо, она, на всякий случай, представилась моим родителям мужчиной. К сожалению, я не сберег ее теплых, полных доброты и участия ко мне, дышавших девической чистотой писем.

Сохранилась только маленькая фотография: чуть-чуть исподлобья смотрит девушка в легкой косынке. На обратной стороне короткая надпись: Боре от Тани.

В составе очередного пополнения нас перебросили под Киров. Когда на вокзале выходили из вагонов, появилась группа женщин. Одна из них бросилась ко мне, обхватила шею руками:

– Коленька… Коленька… Жив! – с плачем говорила она, судорожно обнимая. Другие женщины оттащили ее. Я успел разглядеть лицо. Оно поразило меня, запомнилось воспаленными от слез, полными горя и надежды глазами. Потрясенная вестью о гибели своего сына, женщина была близка к сумасшествию…

До марта пробыл в Кирове. В запасном артиллерийском полку меня вооружили старой, видавшей виды винтовкой. У некоторых новичков винтовки были английского производства времен первой мировой войны. На стрельбище тренировались в стрельбе из автоматов, учились бегать на лыжах, занимались строевой подготовкой и каждый день ели гороховый суп и пшенную или овсяную кашу. Эх, лучше бы на фронт!

У меня, на беду, разболелся коренной зуб. Когда пришел на медпункт, фельдшер – здоровый крепкий парень – сказал мне:

– Лечить я не умею, зуб могу выдрать. Так как? У меня другого выхода не было.

– Ну, терпи! – сказал мой лекарь. Сил у него было достаточно, и зуб он вырвал мгновенно. Но боль была неимоверная: средств для замораживания десны у него не нашлось.

Наконец-то из нас собрали несколько маршевых рот и отправили в Киров. Пока шли по городу к вокзалу, справа и слева от колонны все больше и больше собиралось народа, в основном, женщин. Среди нас было много вятичей: очевидно, слух о нашей отправке разнесся по городу. Свечерело, пошел снег. Многие из сопровождавших женщин плакали. А может, это снег таял на их лицах? Наверное, все вместе, – ведь в строю шли их мужья, братья, любимые. Только у меня не было тут никого из близких… Невольно вспомнил отца и мать, Лелю, Леву. Как-то они, мои самые дорогие?

Леля, моя сестра-десятиклассница, в то время пока я лежал в госпитале, болела тифом. У меня есть ее фотография, снятая после выздоровления. Голова бритая, без богатых каштановых кос; черноглазая, худющая, похожая на мальчишку. Отец писал, что Леля стала ходить в Дом пионеров – занимается вышивкой. Он прислал мне вырезку из областной газеты "Рабочий край", где она сфотографирована за этим занятием. Отцу под Новый год тоже было плохо. Он почти через день ходил в Соснево – пригород Иванова – за соленой водой из источника, на которой мама варила суп. Видно, переутомился, – туда не близко, несколько километров, – и дома упал без сознания. "Но сейчас ничего, – писала мама, – отлежался". О себе промолчала. Она всегда думала только о других: "Приезжал Лева. Поехал за танком на Урал. Заходил в свой энергоинститут. Говорил, что все удивлялись его огромному росту. А я думаю, он все такой же, как и был. Просто военная форма делает его выше…"

Посылая письма домой, я старался не расстраивать родителей. Промолчал о том, что несколько раз был под обстрелом, что мог бы стать жертвой предательства, как мерз в заснеженном лесу на берегу Волги, о своих мучениях после ранения. Единственно, что себе позволил – написал, что меня ранило, да и то не сразу…

В первые дни войны мне очень хотелось запомнить до мелочей, что с нами было. Может, придется-таки рассказать это когда-нибудь дома? Я даже дневник завел. Стал записывать в него все, что видел, начиная с 22 июня. Но долго вести дневник не пришлось. Под Нарвой встретился Парахонский и попросил листок бумаги. Я сказал ему, чтобы взял из тетради, лежащей в вещмешке на машине. Вечером дневника не оказалось. Побежал к Парахонскому. Он отчитал меня:

– Я увидел твой дневник, прочитал его и уничтожил. Можешь ругать меня, сколько хочешь, но я прав. Вот ты писал, что приехал из Ленинграда, зашел в казарму, а там все вверх дном. Изобразил, как вы хохотали над помкомзвода и сами над собой, когда еще не понимали, что значит минометный обстрел. И про Сузи написал, что финны финна убили. Теперь представь, если попадет такой дневник в чужие руки, ведь по нему во многом можно разобраться: что за часть, как она обучена, какие потери…

Тогда я рассердился на Парахонского за его самоуправство, но потом понял, что он прав… Страницы дневника военных лет остались недописанными…

…Вот и вокзал. Женщин дальше не пустили. Мои соседи по колонне нахмурились, они явно расстроены. Ведь большинство из них совсем недавно призваны в армию.

А я был на фронте, кое-что видел и даже был ранен. Это все-таки не фунт изюму. Выше голову, товарищ старший сержант!

В первых числах марта нас высадили в тылу Северо-Западного фронта. Маршем прошли до большой деревни и разместились по крестьянским домам. Меня назначили командиром отделения вычислителей: в моей красноармейской книжке, выданной еще до войны, была указана эта специальность. В отделении были четыре красноармейца и привычное по кадровой службе имущество: стереотруба, алидада, мерная лента и рейки для замера расстояний. Выдали пистолет ТТ и карабин, бойцам – только карабины.

Красноармейцы были совсем не те, что раньше. Они в отцы годились тем, молодым, да и мне тоже. Много велось разговоров о семьях, о гражданской жизни, положении на фронтах. Я внимательно слушал их. Разговоры у каждого были разные. Запомнился один – с красноармейцем Негиным, бухгалтером по профессии, высоким, худощавым, малоулыбчивым человеком.

– Самое большое счастье в жизни, старший сержант,- сказал он, – это иметь детей и жену, которые тебя любят и ты их тоже… Тебе это трудно представить, а я знаю…

Лицо у Негина при этих словах преображалось, я не узнавал его: обычная угрюмость исчезала. Глядел он в это время на меня, а видел, наверное, тех, что были на фотокарточке, вынутой из нагрудного кармана…

Каждый день у нас шли занятия по уставам, топографии, "привязке" НП и ОП. Проводились политинформации. Занимался с нами командир взвода управления младший лейтенант Спесин. Он перед войной окончил механико-математический факультет Московского университета. В армию был призван в первые дни войны, окончил курсы лейтенантов. Военная форма на нем сидела неуклюже и всегда была измята. Но занимался с нами он старательно. Мне сразу стал во всем доверять, признавая во мне кадрового младшего командира. У нас все шло нормально, а вот в другом взводе случилось ЧП. Младший командир объяснил красноармейцам, как пользоваться гранатой РГД. Вставил запал. Затем сказал, что она при броске встряхивается, и автоматически выполнил это движение… Осознав, что сделал, сержант бросился с гранатой в руке к двери, выходившей из избы в сени. Его убило на пороге, осколком оцарапало ребенка, лежавшего в люльке, остальные отделались испугом.

С оружием шутки плохи – это я знал по себе. В первые дни войны у меня был наган. Чистя его, я перелил масла в барабан. Решил посмотреть, нет ли масла под бойком. Взвел курок. В отверстии, где находился боек, оказалось полно светлой жидкости. Я положил на отверстие тряпочку, а чтобы она вошла в него, нажал спусковой крючок… И тут с ужасом понял, что сделал: наган был заряжен. Ствол его упирался в бедро. Вряд ли сумел бы доказать, что возможный выстрел был неумышленным. В другой раз осматривал винтовки красноармейцев. Одна мне не понравилась: плохо работал затвор, слабо выбрасывая патроны. "Это потому, – подумал я, – что выбрасывается не гильза, а патрон…" Чтобы проверить, автоматически нажал спусковой крючок… Грохнул выстрел, пуля ударила в скалу, не задев, к счастью, никого. С тех пор с оружием я всегда был очень осторожен и учил этому красноармейцев.

Наши орудия – 76-миллиметровые пушки и 122-миллиметровые гаубицы – на конной тяге. Кони – здоровенные тяжеловозы. Пока с ними имели дело только огневики, но говорили, что лошади появятся и у нас, во взводе управления.

Почти каждый день к вечеру, немного в стороне от нас, раздавался гул самолетов. Немцы летели бомбить Бологое и другие станции.

В начале апреля, когда стал быстро таять снег и показалась земля, меня вызвали в штаб дивизиона и приказали ехать с пакетом в Бологое, находившееся от нас километрах в 30-ти. Старшина дивизиона подвел мне Крокодила – громадного битюга с крутыми боками. Я с трудом взобрался в седло. Умею ли ездить – меня никто не спрашивал. К моему счастью, Крокодил отлично понимал мои "но!" и "тпру!". Ритмично шагая мерным и тяжелым шагом, к которому привык, таская орудие, он к полудню доставил меня в Бологое. Оно все было разбито бомбежкой – ни одного целого здания. Едва нашел размещавшееся в подвале нужное мне тыловое подразделение. К ночи Крокодил благополучно дошагал до нашей части. Говорят, что начинающим кавалеристам бывает нелегко.

Хотя я почти целый день просидел на лошади, ничто у меня не болело. Помогли широкая спина Крокодила и его невозмутимо ровный шаг. Что ж, начало кавалерийской выучке положено!


СТРАШНАЯ РАБОТА