уше в период затяжных Гениных молчанок. «Земельку тут во дворе хорошую привезли», — заискивающим тоном произнесла Галя, и Гена милостиво пожал плечами, как бы давая понять, что он не против того, чтобы Галя наносила со двора земельку. И Галя так обрадовалась этому жесту, что наносила земли вдвое больше, чем требовалось.
Виноград принялся и в это же лето пустился в рост по длинным прутьям, которые Гена воткнул в ящик с землей; подруга детства по-прежнему посылала к праздникам открытки, как будто никто ее не выставлял посреди ночи из дома, а Галя продолжала размышлять над этим случаем, ничем, правда, себя не выдавая. Расправа над подругой произвела на нее глубокое впечатление. В прежние времена, когда Гена впадал в каменное молчание, Галю утешало сознание собственной вины, которую муж хотел дать ей почувствовать, когда вспоминал, что она досталась ему не девушкой, но в теперешней его репрессии оказался замешан другой человек, абсолютно ни в чем не виноватый. Прежде она хоть считала наказание справедливым, когда, например, однажды за Гениной спиной подала документы в медучилище (ей очень хотелось учиться, а Гена был против) или когда не положила ему в сумку антибиотик, который он всегда прихватывал с собой, мотаясь по командировкам. А теперь она не знала, что и думать, тем более что Гена, разрешив ей наносить земли для винограда, так и не нарушил своего молчания. Он молча ел подаваемый ею обед, ел, можно сказать, из ее рук: как только у тарелки с первым показывалось дно, Гена, не нарушая ритма, переносил ложку в тарелку со вторым, во мгновение ока подставляемую Галей...
Но теперь Галя совсем по-иному вспоминала эти ловко выдернутые из-под его рук пустые тарелки, поспешно замененные полными. Старый, потрепанный чемодан подруги, перевязанный веревкой, который Гена ногой подвинул к входной двери, стоял перед ее глазами, как и ветвь дикого винограда, просунувшаяся при порыве ветра в комнату, когда Гена, спровадив подругу, демонстративно открыл настежь дверь на лоджию, чтобы проветрить дом от запаха бедности, запаха подруги и ее чемоданов, и Галя всю ночь протряслась от холода и горя, не посмев прикрыть эту дверь. Галя все думала, размышляла над происшедшим, но помалкивала.
Она знала, что все считают их с Геной идеальной парой, потому что на людях муж всегда относился к ней с подчеркнутым вниманием: подсаживал в машину и застегивал на ней, как на ребенке, ремень, покупал и дарил цветы, поспешно принимал из ее рук сумку с продуктами, — и для чего ему нужна была эта картинка, Галя не понимала; ведь стоило им войти в лифт, где их никто уже не мог видеть, и Гена преображался — цедил что-то сквозь зубы, начинал смотреть сквозь нее, хотя только что обнимал за плечи и выказывал знаки нежности... А виноград рос и рос, отбрасывая новые побеги, тянулся по проводам, закрепленным на штырях для бельевых веревок, и тут Галя совершила свою самую непростительную ошибку...
Наверное, она не совершила бы эту ошибку, если б от этих двух улыбающихся молодых людей, которым она открыла дверь, не пахнуло тем же неистребимым запахом дешевой парфюмерии, которым пропахли насквозь ее муж и его приятели, несмотря на все их сегодняшние дорогие дезодоранты, тем незабываемым запахом, просочившимся из Гениной машины в тот далекий день, когда она увидела его в своем родном украинском городке, — смешанным ароматом земляничного мыла, тройного одеколона, «Лесного ландыша»... Вдохнув знакомый аромат, Галя впустила их в квартиру, не удосужившись позвонить мужу, чтобы узнать: правда ли, что это он прислал их за нужной бумагой?.. Порывшись в столе, Галя отыскала требуемый документ, но прежде чем отдать его, подумала, что все же стоит позвонить Гене на работу. Правда, визит двух мужчин пришелся на очередную полосу молчания Гены, которое Галя по неписаным законам первая не должна была нарушать. В дверях один из визитеров вынул из своего дипломата игрушечного крокодила и, ухмыляясь, вручил Гале. «Что это?» — машинально спросила она. «Крокодил Гена», — ответили ей, и тут Галя поняла, что сделала что-то ужасное.
Она села на скамейку в прихожей. Страх внутри нее разрастался с панической быстротой, все тело била дрожь, как будто у нее в считанные минуты поднялась высокая температура, — страх выплеснулся из ее трепещущего существа, стал заполнять комнату. Ей казалось, что она вдыхает воздух пополам с толченым стеклом. Галя изо всех сил обняла себя руками. Да что это с ней, в самом деле! Ведь не убьет же ее Гена! Галя медленно обводила глазами вещи, которые имели гораздо больше прав находиться в Генином доме, чем Галя. Она не могла понять состава этого страха, из чего он сделан: из окружающих ее счастливых и дорогих вещей, которых не трогало ее молчание, из воздуха, которым она дышала, из какой-то другой, более тонкой материи... Почему она так боялась его, ведь все жены его приятелей, которых он ставил ей в пример, уверенные в себе бабы, нередко тоже были из провинции и тем не менее умели хорошо управлять своими мужьями, а она, самая красивая, дрожала перед Геной, как будто он был ее палачом...
Прошло еще сколько-то дней. Гена по-прежнему не разговаривал с Галей — теперь уже из-за документа, который она выдала его конкурентам, — и Галя была вынуждена написать ему записку: «Я беременна», которую Гена смахнул локтем с обеденного стола, и Галя не поняла, прочитал он ее или нет, что, впрочем, вскоре сделалось совсем не важным, потому что у нее случился выкидыш.
А винограду уже некуда было расти дальше; он полз по бельевой веревке, и Гена, поскольку они жили на последнем этаже, решил вбить штыри под самой крышей дома, чтобы виноград рос правильно — снизу вверх — и со временем образовал из лоджии что-то вроде беседки.
Галя держала Гену за ноги. Он стоял на железных перилах лоджии, упершись одной рукой в потолок, а другой производил все требуемые операции: вставлял в щель штыри, бил по ним молотком, набрасывал на готовые штыри веревки с петельками. Гена радовался, что ни у кого во всем доме нет дикого винограда и ни у кого, следовательно, не будет зеленой уютной беседки, в которой он с друзьями будет пить чай... Так бы оно и случилось, как представлял себе Гена, если бы, передвигаясь к другому краю лоджии, он на мгновение не потерял равновесие, а Галя, как ни сильно обнимала его колени, не смогла удержать мужа...
Соседи очень жалели и разбившегося Гену, и чуть не тронувшуюся умом от горя Галю, в один день поседевшую молодую вдову. Некоторые из них видели, как Гена из последних сил, лежа в луже крови на асфальте, таращил глаза в сторону выскочившей из подъезда Гали, пытаясь что-то выдавить из себя, даже пробовал указать на нее скрюченным пальцем, как бы обращаясь к людям с последней просьбой — не оставить его вдову... Галю еле оттащили от него, когда приехала «скорая», которой помогать уже было некому. Галю действительно первое время не оставляли, навещали, приносили поесть, утешали как могли, говорили, что пусть она не корит себя за то, что не могла удержать над пропастью Геннадия, ведь он был очень крупный мужчина, а она хрупкая женщина... Галя не осушала глаз. Она с корнем вырвала из ящика дикий виноград, в который Гена пытался вцепиться, после того как потерял равновесие, и соседи вынесли ящик... И никто в целом свете не знал и не узнает уже о том, чего стоило Гале разжать руки, обнимавшие Генины колени, и слегка подтолкнуть его в пропасть...
Сон
— Тогда надо проснуться, — ответила я Але.
Была такая песня, почти шлягер, четверть века тому назад ее пел давно канувший в небытие знаменитый тогда дуэт. Певица грустно спрашивала: «Может, это нам только снится?» «Тогда надо проснуться», — еще грустнее отвечал певец, и становилось ясно, что вовек им не проснуться и разлука неизбежна. Для нас с Алей, двух романтически настроенных девиц, этот куплет стал чем-то вроде пароля, он рефреном прошел через всю нашу жизнь, наполненную смутным ожиданием каких-то чудес и свершений, особенно через ее начало, когда мы были романтическими дурочками, вообразившими себя райскими птицами поселка, в котором мы жили, где, нам казалось, человеческие мечты пластались по земле, стремясь охватить земные, утилитарные заботы по пропитанию, размножению, замораживанию мысли в человеке. После уроков мы вместе со всеми разучивали хором: «Мечтать, надо мечтать детям орлиного племени! Есть воля и смелость у нас, чтобы стать героями нашего времени». Но Аля и я, мы уже понимали, что все это неправда, в особенности насчет орлиного племени, дети которого торчали, скрючившись за партами, как на жердочке, в духоте, в повиновении, неколебимо, как скрюченные значки на нотном стане, из которых складывалась чудовищная музыка; но мы с ней надеялись вырасти героями — такая глупая надежда, как будто из цыплят могут вырасти орлицы. И все же мы стали героями — героями нашего времени, его полномочными представителями, выразителями и посланцами. Мы с Алей мечтали уехать, уехать и зажить как бы в другой стране, которая выше, лучше, нарядней этого поселка, где мы маленькие и сплющенные, а очутившись там, станем большими и свободными. Как будто стоит лишь снять с себя эти допотопные провинциальные наряды и облечься в другие одежды — и в жилах сразу потечет обновленная кровь. Такая глупость. Теперь мы знали — это глупость. Знали, но вот Аля, находясь на пороге своего сорокалетия, во второй раз уезжала, так и не расставшись, видимо, с надеждой вылезти из чрева международного лайнера другой, как в сказке о Крошечке Хаврошечке.
Бородатый философ Георгий уехал полгода тому назад. Аля, объясняя свое желание уехать, не смела даже непосвященным сказать, что она следует за мужем, потому что формально он им не был, она обходилась эвфемизмом «отец моего ребенка» или «наш папа» и дальше охотно давала разъяснения, что Георгий не женился на ней из принципиальных соображений, но что отец он хороший, всегда помогал деньгами, хоть Аля на алименты не подавала, присылал с оказией клюкву из своего Иркутска, а зарегистрировать отношения «с матерью своего ребенка» отказался раз и навсегда, еще до того, как эти отношения, собственно, возникли, так как марш Мендельсона, считает он, это похоронный марш для мужчины; всем и каждому пересказывала Аля эту его шутку. Он был вообще большим шутником, Георгий. Когда Аля позвонила ему в Иркутск и сказала, что она беременна, Георгий жизнерадостно засмеялся в ответ и молвил: «Не ты одна» — и Аля поняла, что эта шутка вовсе не шутка. Дело в том, что Георгий был на редкость правдив, можно было не переспрашивать, не перепрове